Книга "Белая гвардия". Страница 12
сиянии своих тридцати лет, в блеске монист на царственной екатерининскойшее, в босых стройных ногах, в колышущейся упругой груди. Зубы видениясверкали, а от ресниц ложилась на щеки лиловая тень.
- Пятьдэсят сегодня, - сказало знамение голосом сирены, указывая набидон с молоком.
- Что ты, Явдоха? - воскликнул жалобно Василиса, - побойся бога.Позавчера сорок, вчера сорок пять, сегодня пятьдесят. Ведь этакневозможно.
- Що ж я зроблю? Усе дорого, - ответила сирена, - кажут на базаре, будэи сто.
Ее зубы вновь сверкнули. На мгновение Василиса забыл и про пятьдесят, ипро сто, про все забыл, и сладкий и дерзкий холод прошел у него в животе.Сладкий холод, который проходил каждый раз по животу Василисы, как толькопоявлялось перед ним прекрасное видение в солнечном луче. (Василисавставал раньше своей супруги.) Про все забыл, почему-то представил себеполяну в лесу, хвойный дух. Эх, эх...
- Смотри, Явдоха, - сказал Василиса, облизывая губы и кося глазами (невышла бы жена), - уж очень вы распустились с этой революцией. Смотри,выучат вас немцы.
5лопнуть или не хлопнуть ее по плечу?" - подумалмучительно Василиса и не решился.
Широкая лента алебастрового молока упала и запенилась в кувшине.
- Чи воны нас выучуть, чи мы их разучимо, - вдруг ответило знамение,сверкнуло, сверкнуло, прогремело бидоном, качнуло коромыслом и, как луч влуче, стало подниматься из подземелья в солнечный дворик. "Н-ноги-то а-ах!!" - застонало в голове у Василисы.
В это мгновение донесся голос супруги, и, повернувшись, Василисастолкнулся с ней.
- С кем это ты? - быстро швырнув глазом вверх, спросила супруга.
- С Явдохой, - равнодушно ответил Василиса, - представь себе, молокосегодня пятьдесят.
- К-как? - воскликнула Ванда Михайловна. - Это безобразие! Какаянаглость! Мужики совершенно взбесились... Явдоха! Явдоха! - закричала она,высовываясь в окошко, - Явдоха!
Но видение исчезло и не возвращалось.
Василиса всмотрелся в кривой стан жены, в желтые волосы, костлявыелокти и сухие ноги, и ему до того вдруг сделалось тошно жить на свете, чтоон чуть-чуть не плюнул Ванде на подол. Удержавшись и вздохнув, он ушел впрохладную полутьму комнат, сам не понимая, что именно гнетет его. Не тоВанда - ему вдруг представилась она, и желтые ключицы вылезли вперед, каксвязанные оглобли, - не то какая-то неловкость в словах сладостноговидения.
- Разучимо? А? Как вам это нравится? - сам себе бормотал Василиса. Ох, уж эти мне базары! Нет, что вы на это скажете? Уж если они немцевперестанут бояться... последнее дело. Разучимо. А? А зубы-то у нее роскошь...
Явдоха вдруг во тьме почему-то представилась ему голой, как ведьма нагоре.
- Какая дерзость... Разучимо? А грудь...
И это было так умопомрачительно, что Василисе сделалось нехорошо, и онотправился умываться холодной водой.
Так-то вот, незаметно, как всегда, подкралась осень. За наливнымзолотистым августом пришел светлый и пыльный сентябрь, и в сентябрепроизошло уже не знамение, а само событие, и было оно на первый взглядсовершенно незначительно.
Именно, в городскую тюрьму однажды светлым сентябрьским вечером пришлаподписанная соответствующими гетманскими властями бумага, коейпредписывалось выпустить из камеры N_666 содержащегося в означенной камерепреступника. Вот и все.
Вот и все! И из-за этой бумажки, - несомненно, из-за нее! - произошлитакие беды и несчастья, такие походы, кровопролития, пожары и погромы,отчаяние и ужас... Ай, ай, ай!
Узник, выпущенный на волю, носил самое простое и незначительноенаименование - Семен Васильевич Петлюра. Сам он себя, а также и городскиегазеты периода декабря 1918 - февраля 1919 годов называли на французскийнесколько манер - Симон. Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак.Говорили, что он будто бы бухгалтер.
- Нет, счетовод.
- Нет, студент.
Был на углу Крещатика и Николаевской улицы большой и изящный магазинтабачных изделий. На продолговатой вывеске был очень хорошо изображенкофейный турок в феске, курящий кальян. Ноги у турка были в мягких желтыхтуфлях с задранными носами.
Так вот нашлись и такие, что клятвенно уверяли, будто видели совсемнедавно, как Симон продавал в этом самом магазине, изящно стоя заприлавком, табачные изделия фабрики Соломона Когена. Но тут же находилисьи такие, которые говорили:
- Ничего подобного. Он был уполномоченным союза городов.
- Не союза городов, а земского союза, - отвечали третьи, - типичныйземгусар.
Четвертые (приезжие), закрывая глаза, чтобы лучше припомнить,бормотали:
- Позвольте... позвольте-ка...
И рассказывали, что будто бы десять лет назад... виноват...одиннадцать, они видели, как вечером он шел по Малой Бронной улице вМоскве, причем под мышкой у него была гитара, завернутая в черныйколенкор. И даже добавляли, что шел он на вечеринку к землякам, вотпоэтому и гитара в коленкоре. Что будто бы шел он на хорошую интереснуювечеринку с веселыми румяными землячками-курсистками, со сливянкой,привезенной прямо с благодатной Украины, с песнями, с чудным Грицем...
...Ой, не хо-д-и...
Потом начинали путаться в описаниях наружности, путать даты, указанияместа...
- Вы говорите, бритый?
- Нет, кажется... позвольте... с бородкой.
- Позвольте... разве он московский?
- Да нет, студентом... он был...
- Ничего подобного. Иван Иванович его знает. Он был в Тараще народнымучителем...
Фу ты, черт... А может, и не шел по Бронной. Москва город большой, наБронной туманы, изморозь, тени... Какая-то гитара... турок под солнцем...кальян... гитара - дзинь-трень... неясно, туманно, ах, как туманно истрашно кругом.
...Идут и пою-ют...
Идут, идут мимо окровавленные тени, бегут видения, растрепанные девичьикосы, тюрьмы, стрельба, и мороз, и полночный крест Владимира.
Идут и поют
Юнкера гвардейской школы...
Трубы, литавры,
Тарелки гремят.
Громят торбаны, свищет соловей стальным винтом, засекают шомполаминасмерть людей, едет, едет черношлычная конница на горячих лошадях.
Вещий сон гремит, катится к постели Алексея Турбина. Спит Турбин,бледный, с намокшей в тепле прядью волос, и розовая лампа горит. Спит весьдом. Из книжной храп Карася, из Николкиной свист Шервинского... Муть...ночь... Валяется на полу у постели Алексея недочитанный Достоевский, иглумятся "Бесы" отчаянными словами... Тихо спит Елена.
- Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было! Не было этого Симонавовсе на свете. Ни турка, ни гитары под кованым фонарем на Бронной, низемского союза... ни черта. Просто миф, порожденный на Украине в туманестрашного восемнадцатого года.
...И было другое - лютая ненависть. Было четыреста тысяч немцев, авокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами,горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих сердцах. Иудары лейтенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь понепокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков,и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германскойармии:
"Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок".
Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такойраспискою в штаб германцев в Город.
И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстымилицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, - дрожь ненависти прислове "офицерня".
Вот что было-с.
Да еще слухи о земельной реформе, которую намеревался произвести пангетман.
Увы, увы! Только в ноябре восемнадцатого года, когда под Городомзагудели пушки, догадались умные люди, а в том числе и Василиса, чтоненавидели мужики этого самого пана гетмана, как бешеную собаку - имужицкие мыслишки о том, что никакой этой панской сволочной реформы ненужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа:
- Вся земля мужикам.
- Каждому по сто десятин.
- Чтобы никаких помещиков и духу не было.