Книга "Детство". Страница 24

радоваться.

- Отчего же вы говорите, Наталья Савишна, когда будет вцарствии небесном? - спросил я, - ведь она, я думаю, и теперьуже там.

- Нет, батюшка, - сказала Наталья Савишна, понизив голос иусаживаясь ближе ко мне на постели, - теперь ее душа здесь.

И она указывала вверх. Она говорила почти шепотом и с такимчувством и убеждением, что я невольно поднял глаза кверху,смотрел на карнизы и искал чего-то.

- Прежде чем душа праведника в рай идет - она еще сорокмытарств проходит, мой батюшка, сорок дней, и может еще всвоем доме быть...

Долго еще говорила она в том же роде, и говорила с такоюпростотою и уверенностью, как будто рассказывала вещи самыеобыкновенные, которые сама видала и насчет которых никому вголову не могло прийти ни малейшего сомнения. Я слушал ее,притаив дыхание, и, хотя не понимал хорошенько того, что онаговорила, верил ей совершенно.

- Да, батюшка, теперь она здесь, смотрит на нас, слушает,может быть, что мы говорим, - заключила Наталья Савишна.


И, опустив голову, замолчала Ей понадобился платок, чтобыотереть падавшие слезы; она встала, взглянула мне прямо в лицои сказала дрожащим от волнения голосом:

- На много ступеней подвинул меня этим к себе господь. Чтомне теперь здесь осталось? для кого мне жить? кого любить?

- А нас разве вы не любите? - сказал я с упреком и едваудерживаясь от слез.

- Богу известно, как я вас люблю, моих голубчиков, но ужтак любить, как я ее любила, никого не любила, да и не могулюбить.

Она не могла больше говорить, отвернулась от меня и громкозарыдала.

Я не думал уже спать; мы молча сидели друг против друга иплакали.


В комнату вошел Фока; заметив наше положение и, должнобыть, не желая тревожить нас, он, молча и робко поглядывая,остановился у дверей.

- Зачем ты, Фокаша? - спросила Наталья Савишна, утираясьплатком.

- Изюму полтара, сахару четыре фунта и сарачинского пшенатри фунта для кутьи-с.

- Сейчас, сейчас, батюшка, - сказала Наталья Савишна,торопливо понюхала табаку и скорыми шажками пошла к сундуку

Последние следы печали, произведенной нашим разговором,исчезли, когда она принялась за свою обязанность, которуюсчитала весьма важною.

- На что четыре фунта? - говорила она ворчливо, доставая иотвешивая сахар на безмене, - и три с половиною довольнобудет.

И она сняла с весков несколько кусочков.

- А это на что похоже, что вчера только восемь фунтов пшенаотпустила, опять спрашивают: ты как хочешь, Фока Демидыч, а япшена не отпущу. Этот Ванька рад, что теперь суматоха в доме:он думает, авось не заметят. Нет, я потачки за барское доброне дам. Ну виданное ли это дело - восемь фунтов?

- Как же быть-с? он говорит, все вышло.

- Ну, на, возьми, на! пусть возьмет!

Меня поразил тогда этот переход от трогательного чувства, скоторым она со мной говорила, к ворчливости и мелочнымрасчетам. Рассуждая об этом впоследствии, я понял, что,несмотря на то, что у нее делалось в душе, у нее доставалодовольно присутствия духа, чтобы заниматься своим делом, асила привычки тянула ее к обыкновенным занятиям. Горе таксильно подействовало на нее, что она не находила нужнымскрывать, что может заниматься посторонними предметами; онадаже и наEFоняла бы, как может прийти такая мысль.

Тщеславие есть чувство самое несообразное с истинноюгорестью, вместе с тем чувство это так крепко привито к натуречеловека, что очень редко даже самое сильное горе изгоняетего. Тщеславие в горести выражается желанием казаться илиогорченным, или несчастным, или твердым; и эти низкие желания,в которых мы не признаемся, но которые почти никогда - даже всамой сильной печали - не оставляют нас, лишают ее силы,достоинства и искренности. Наталья же Савишна была так глубокопоражена своим несчастьем, что в душе ее не оставалось ниодного желания, и она жила только по привычке.

Выдав Фоке требуемую провизию и напомнив ему о пироге,который надо бы приготовить для угощения причта, она отпустилаего, взяла чулок и опять села подле меня.

Разговор начался про то же, и мы еще раз поплакали и ещераз утерли слезы.

Беседы с Натальей Савишной повторялись каждый день; еетихие слезы и спокойные набожные речи доставляли мне отраду иоблегчение.

Но скоро нас разлучили: через три дня после похорон мы всемдомом приехали в Москву, и мне суждено было никогда больше невидать ее.

Бабушка получила ужасную весть только с нашим приездом, игоресть ее была необыкновенна. Нас не пускали к ней, потомучто она целую неделю была в беспамятстве, доктора боялись заее жизнь, тем более что она не только не хотела приниматьникакого лекарства, но ни с кем не говорила, не спала и непринимала никакой пищи. Иногда, сидя одна в комнате, на своемкресле, она вдруг начинала смеяться, потом рыдать без слез, сней делались конвульсии, и она кричала неистовым голосомбессмысленные или ужасные слова. Это было первое сильное горе,которое поразило ее, и это горе привело ее в отчаяние. Ейнужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастии, и онаговорила страшные слова, грозила кому-то с необыкновеннойсилой, вскакивала с кресел, скорыми, большими шагами ходила покомнате и потом падала без чувств.

Один раз я вошел в ее комнату: она сидела, по обыкновению,на своем кресле и, казалось, была спокойна; но меня поразил еевзгляд. Глаза ее были очень открыты, но взор неопределенен итуп: она смотрела прямо на меня, но, должно быть, не видала

Губы ее начали медленно улыбаться, и она заговорилатрогательным, нежным голосом: "Поди сюда, мой дружок, подойди,мой ангел". Я думал, что она обращается ко мне, и подошелближе, но она смотрела не на меня. "Ах, коли бы ты знала, душамоя, как я мучилась и как теперь рада, что ты приехала..." Японял, что она воображала видеть maman, и остановился. "А мнесказали, что тебя нет, - продолжала она, нахмурившись, - вотвздор! Разве ты можешь умереть прежде меня?" - и оназахохотала страшным истерическим хохотом.

Только люди, способные сильно любить, могут испытывать исильные огорчения; но та же потребность любить служит для нихпротиводействием горести и исцеляет их. От этого моральнаяприрода человека еще живучее природы физической. Горе никогдане убивает.

Через неделю бабушка могла плакать, и ей стало лучше

Первою мыслию ее, когда она пришла в себя, были мы, и любовьее к нам увеличилась. Мы не отходили от ее кресла; она тихоплакала, говорила про maman и нежно ласкала нас.

В голову никому не могло прийти, глядя на печаль бабушки,чтобы она преувеличивала ее, и выражения этой печали былисильны и трогательны; но, не знаю почему, я большесочувствовал Наталье Савишне, и до сих пор убежден, что никтотак искренно и чисто не любил и не сожалел о maman, как этопростодушное и любящее создание.

Со смертью матери окончилась моя счастливая пора детства иначалась новая эпоха - эпоха отрочества; но так каквоспоминания о Наталье Савишне, которую я больше не видал икоторая имела такое сильное и благое влияние на моенаправление и развитие чувствительности, принадлежат к первойэпохе, скажу еще несколько слов о ней и ее смерти.

После нашего отъезда, как мне потом рассказывали люди,оставшиеся в деревне, она очень скучала от безделья. Хотя всесундуки были еще на ее руках и она не переставала рыться вних, перекладывать, развешивать, раскладывать, но ейнедоставало шуму и суетливости барского, обитаемого господами,деревенского дома, к которым она с детства привыкла. Горе,перемена образа жизни и отсутствие хлопот скоро развили в нейстарческую болезнь, к которой она имела склонность. Ровночерез год после кончины матушки у нее открылась водяная, и онаслегла в постель.

Тяжело, я думаю, было Наталье Савишне жить и еще тяжелееумирать одной, в большом пустом петровском доме, без родных,без друзей. Все в доме любили и уважали Наталью Савишну; ноона ни с кем не имела дружбы и гордилась этим. Она полагала,что в ее положении - экономки, пользующейся доверенностью






Возможно заинтересуют книги: