Книга "Темные аллеи". Страница 37

фонари, чувствовал себя легко, молодо и думал:

В одной знакомой улице

Я помню старый дом

С высокой темной лестницей,

С завешенным окном...

-- Чудесные стихи! И как удивительно, что все это былокогда-то и у меня! Москва, Пресня, глухие снежные улицы,деревянный мещанский домишко -- и я, студент, какой-то тот я, всуществование которого теперь уже не верится...

Там огонек таинственный

До полночи светил...

-- И там светил. И мела метель, и ветер сдувал сдеревянной крыши снег, дымом развевал его, и светилось вверху,в мезонине, за красной ситцевой занавеской...

Ах, что за чудо девушка,

В заветный час ночной,

Меня встречала в доме том

С распущенной косой...

-- И это было. Дочь какого-то дьячка в Серпухове,бросившая там свою нищую семью, уехавшая в Москву на курсы... Ивот я поднимался на деревянное крылечко, занесенное снегом,дергал кольцо шуршащей проволоки, проведенной в сенцы, в сенцахжестью дребезжал звонок -- и за дверью слышались быстросбегавшие с крутой деревянной лестницы шаги, дверь отворялась-- и на нее, на ее шаль и белую кофточку несло ветром,метелью... Я кидался целовать ее, обнимая от ветра, и мы бежалинаверх, в морозном холоде и в темноте лестницы, в ее тожехолодную комнатку, скучно освещенную керосиновой лампочкой..


Красная занавеска на окне, столик под ним с этой лампочкой, устены железная кровать. Я бросал куда попало шинель, картуз ибрал ее к себе на колени, сев на кровать, чувствуя сквозьюбочку ее тело, ее косточки... Распущенной косы не было, былазаплетенная, довольно бедная русая, было простонародное лицо,прозрачное от голода, глаза тоже прозрачные, крестьянские, губытой нежности, что бывают у слабых девушек...


Как не по-детски пламенно

Прильнув к устам моим,

Она, дрожа, шептала мне:

"Послушай, убежим!"

-- Убежим! Куда, зачем, от кого? Как прелестна этагорячая, детская глупость: "Убежим!" У нас "убежим" не было

Были эти слабые, сладчайшие в мире губы, были от избыткасчастья выступавшие на глаза горячие слезы, тяжкое томлениеюных тел, от которого мы клонили на плечо друг другу головы, игубы ее уже горели, как в жару, когда я расстегивал еекофточку, целовал млечную девичью грудь с твердевшим недозрелойземляникой острием... Придя в себя, она вскакивала, зажигаласпиртовку, подогревала жидкий чай, и мы запивали им белый хлебс сыром в красной шкурке, без конца говоря о нашем будущем,чувствуя, как несет из-под занавески зимой, свежим холодом,слушая, как сыплет в окно снегом... "В одной знакомой улице япомню старый дом..." Что еще помню! Помню, как веной провожалее на Курском вокзале, как мы спешили по платформе с ее ивовойкорзинкой и свертком красного одеяла в ремнях, бежали вдольдлинного поезда, уже готового к отходу, заглядывали впереполненные народом зеленые вагоны... Помню, как наконец онавзобралась в сенцы одного из них и мы говорили, прощались ицеловали друг другу руки, как я обещал ей приехать через двенедели в Серпухов... Больше ничего не помню. Ничего больше и небыло.

25 мая 1944

РЕЧНОЙ ТРАКТИР

В "Праге" сверкали люстры, играл среди обеденного шума иговора струнный португальский оркестр, не было ни одногосвободного места. Я постоял, оглядываясь, и уже хотел уходить,как увидел знакомого военного доктора, который тотчас пригласилменя к своему столику возле окна, открытого на весеннюю теплуюночь, на гремящий трамваями Арбат. Пообедали вместе, порядочновыпив водки и кахетинского, разговаривая о недавно созваннойГосударственной думе, спросили кофе. Доктор вынул старыйсеребряный портсигар, предложил мне свою асмоловскую "пушку" и,закуривая, сказал:

-- Да, все Дума да Дума... Не выпить ли нам коньяку?Грустно что-то.

Я принял это в шутку, человек он был характера спокойногои суховатого (крепкий и сильный сложением, к которому очень шлавоенная форма, жестко рыжий, с серебром на висках), но онсерьезно прибавил:

-- От весны, должно быть, грустно. К старости, да ещехолостой, мечтательной, становишься вообще гораздочувствительнее, чем в молодости. Слышите, как пахнет тополем,как звонко гремят трамваи? Кстати, закроем-ка окно, неуютно, -сказал он, вставая. -- Иван Степаныч, шустовского...

Пока старый половой Иван Степаныч ходил за шустовским, онрассеянно молчал. Когда подали и налили по рюмке, задержалбутылку на столе и продолжал, хлебнув коньяку и из горячейчашечки:

-- Тут еще вот что -- некоторые воспоминания. Перед вамизаходил сюда поэт Брюсов с какой-то худенькой, маленькойдевицей, похожей на бедную курсисточку, что-то четко, резко игневно выкрикивал своим картавым, в нос лающим голосимметрдотелю, подбежавшему к нему, видимо, с извинениями заотсутствие свободных мест, -- место, должно быть, было заказанопо телефону, но не оставлено, -- потом надменно удалился. Выего хорошо знаете, но и я с ним немного знаком, встречаюсь вкружках, интересующихся старыми русскими иконами, -- я ими тожеинтересуюсь и уже давно, с волжских городов, где служилкогда-то несколько лет. Кроме того, и наслышан о немдостаточно, о его романах, между прочим, так что испыталнекоторую жалость к этой, несомненно, очередной его поклонницеи жертве. Трогательна была она ужасно, растерянно и восторженноглядела то на этот, верно, совсем непривычный ей ресторанныйблеск, то на него, пока он скандировал свой лай, демоническииграя черными глазами и ресницами. Вот это-то и навело меня навоспоминания. Расскажу вам одно из них, вызванное именно им,благо оркестр уходит и можно посидеть спокойно...

Он уже покраснел от водки, от кахетинского, от коньяку,как всегда краснеют рыжие от вина, но налил еще по рюмке.

-- Я вспомнил, -- начал он, -- как лет двадцать тому назадшел однажды по улицам одного приволжского города некий довольномолодой военный врач, то есть, попросту говоря, я самый. Шел попустякам, чтобы бросить какое-то письмо в почтовый ящик, с тембеззаботным благополучием в душе, что иногда испытывает человекбез всякой причины в хорошую погоду. А тут как раз погода былапрекрасная, тихий, сухой, солнечный вечер начала сентября,когда на тротуарах так приятно шуршат под ногами опавшиелистья. И вот, что-то думая, случайно поднимаю я глаза и вижу:идет впереди меня скорым шагом очень стройная, изящная девушкав сером костюме, в серенькой, красиво изогнутой шляпке, с серымзонтиком в руке, обтянутой оливковой лайковой перчаткой. Вижу ичувствую, что что-то мне в ней ужасно нравится, а кроме того,кажется несколько странным: почему и куда так спешит?Удивляться, казалось бы, нечему -- мало ли бывает у людейспешных дел. Но все-таки это почему-то интригует меня

Бессознательно прибавляю шаг и себе, почти нагоняю ее -- и,оказывается, не напрасно. Впереди, на углу, старая низкаяцерковь, и я вижу, что она направляется прямо к ней, хотя деньбудничный и такой час, когда никакой службы по церквам еще нет

Там она взбегает на паперть, с трудом отворяет тяжелую дверь, ая опять за ней и, войдя, останавливаюсь у порога. В церквипусто, и она, не видя меня, скорым и легким шагом идет камвону, крестится и гибко опускается на колени, закидываетголову, прижимает руки к груди, уронив зонтик на пол, и смотритна алтарь тем, как видно по всему, настойчиво молящим взглядом,каким люди просят Божьей помощи в большом горе или в горячемжелании чего-нибудь. В узкое с железной решеткой окно слева отменя светит желтоватый вечерний свет, спокойный и будто тожестаринный, задумчивый, а впереди, в сводчатой и приземистойглубине церкви, уже сумрачно, только мерцает золото кованных счудесной древней грубостью риз на образах алтарной стены, иона, на коленях, не сводит с них глаз. Тонкая талия, лира зада,каблучки уткнувшейся носками в пол легкой, изящной обуви..

Потом несколько раз прижимает платочек к глазам, быстро берет сполу зонтик, точно решившись на что-то, гибко встает, бежит квыходу, внезапно видит мое лицо -- и меня просто поражает своейкрасотой ужаснейший испуг, вдруг мелькнувший в ее блестящихслезами глазах...

В соседней зале потухла люстра, -- ресторан уже опустел,






Возможно заинтересуют книги: