Книга "Театральный роман". Страница 32

мысленно называл - "третьим действием". Именно сизый дым, женщина сасимметричным лицом, какой-то фрачник, отравленный дымом, иподкрадывающийся к нему с финским отточенным ножом человек с лимоннымлицом и раскосыми глазами. Удар ножом, поток крови. Бред, как видите!Чепуха! И куда отнести пьесу, в которой подобное третьедействие? Да я и не записывалпридуманное. Возникает вопрос, конечно, и прежде всего он возникает уменя самого - почему человек, закопавший самого себя в мансарде,потерпевший крупную неудачу, да еще и меланхолик (это-то я понимаю,не беспокойтесь), не сделал вторичной попытки лишить себяжизни?

Признаюсь прямо: первый опыт вызвал какое-то отвращение кэтому насильственному акту. Это, если говорить обо мне. Но истиннаяпричина, конечно, не в этом. Всему приходит час. Впрочем, не будемраспространяться на эту тему.

Что касается внешнего мира, то все-таки вовсе отрезаться отнего невозможно, и давал он себя знать потому, что в тот периодвремени, когда я получал от Гавриила Степановича то пятьдесят, то сторублей, я подписался на три театральных журнала и на "ВечернююМоскву".


И приходили номера этих журналов более или менее аккуратно

Просматривая отдел "Театральные новости", я нет-нет да и натыкался наизвестия о моих знакомых.

Так, пятнадцатого декабря прочитал:

"Известный писатель Измаил Александрович Бондаревскийзаканчивает пьесу "Монмартрские ножи", из жизни эмиграции. Пьеса, послухам, будет предоставлена автором Старому Театру".

Семнадцатого я развернул газету и наткнулся на следующееизвестие:

"Известный писатель Е. Агап>енов усиленно работает надкомедией "Деверь" по заказу Театра Дружной Когорты".

Двадцать второго было напечатано:


"Драматург Клинкер в беседе с нашим сотрудником поделилсясообщением о пьесе, которую он намерен предоставить НезависимомуТеатру. Альберт Альбертович сообщил, что пьеса его представляет собоюшироко развернутое полотно гражданской войны под Касимовым. Пьесаназывается условно "Приступ".

А дальше как бы град пошел: и двадцать первого, и двадцатьчетвертого, и двадцать шестого. Газета - и в ней на третьей полосемутноватое изображение молодого человека, с необыкновенно мрачнойголовой и как бы бодающего кого-то, и сообщение, что это Прок И. С

Драма. Кончает третий акт.

Жвенко Онисим. Анбакомов. Четыре, пять актов.

Второго января и я обиделся.

Было напечатано:

"Консультант М.Панин созвал совещание в Независимом Театрегруппы драматургов. Тема - сочинение современнойпьесы для Независимого Театра".

Заметка была озаглавлена "Пора, давно пора!", и в нейвыражалось сожаление и укоризна Независимому Театру в том, что онединственный из всех театров до сих пор еще не поставил ни однойсовременной пьесы, отображающей нашу эпоху. "А между тем, - писалагазета, - именно он, и преимущественно он, Независимый Театр, какникакой другой, в состоянии достойным образом раскрыть пьесусовременного драматурга, ежели за это раскрытие возьмутся такиемастера, как Иван Васильевич и Аристарх Платонович".

Далее следовали справедливые укоры и по адресу драматургов,не удосужившихся до сих пор создать произведение, достойноеНезависимого Театра.

Я приобрел привычку разговаривать с самим собой.

- Позвольте, - обиженно надувая губы, бормотал я, - как этоникто не написал пьесу? А мост? А гармоника? Кровь на затоптанномснегу?

Вьюга посвистывала за окном, мне казалось, что во вьюге заокном все тот же проклятый мост, что гармоника поет и слышны сухиевыстрелы.

Чай остывал в стакане, со страницы газеты глядело на менялицо с бакенбардами. Ниже была напечатана телеграмма, присланнаяАристархом Платоновичем совещанию:

"Телом в Калькутте, душою с вами".

- Ишь какая жизнь кипит там, гудит, как в плотине, - шептал я,зевая, - а я как будто погребен.

Ночь уплывает, уплывает и завтрашний день, уплывут они все,сколько их будет отпущено, и ничего не останется, кроменеудачи

Хромая, гладя больное колено, я тащился к дивану, начиналснимать пиджак, ежился от холода, заводил часы.

Так прошло много ночей, их я помню, но как-то всескопом, - было холодно спать. Дни же как будто вымыло изпамяти - ничего не помню.

Так тянулось до конца января, и вот тут отчетливо я помнюсон, приснившийся в ночь с двадцатого на двадцатьпервое.

Громадный зал во дворце, и будто бы иду по залу. Вподсвечниках дымно горят свечи, тяжелые, жирные, золотистые. Одет ястранно, ноги обтянуты трико, словом, я не в нашем веке, а впятнадцатом. Иду я по залу, а на поясе уменя кинжал. Вся прелесть сна заключалась не в том, что я явныйправитель, а именно в этом кинжале, которого явно боялись придворные,стоящие у дверей. Вино не может опьянить так, как этот кинжал, и,улыбаясь, нет, смеясь во сне, я бесшумно шел к дверям.

Сон был прелестен до такой степени, что, проснувшись, я ещесмеялся некоторое время.

И тут стукнули в дверь, и я подошел в одеяле, шаркаяразорванными туфлями, и рука соседки просунулась в щель и подала мнеконверт. Золотые буквы "НТ" сверкали на нем.

Я разорвал его, вот он и сейчас, распоротый косо, лежитпередо мною (и я увезу его с собой!). В конверте был лист опять-такис золотыми готическими буквами, и крупным, жирным почерком ФомыСтрижа было написано:

"Дорогой Сергей Леонтьевич!

Немедленно в Театр! Завтра начинаю репетировать "Черный снег"

в 12 часов дня.

Ваш Ф. Стриж

Я сел, криво улыбаясь, на диван, дико глядя в листок и думая окинжале, потом почему-то о Людмиле Сильвестровне, глядя на голые колени.

В дверь тем временем стучали властно и весело.

- Да, - сказал я.

Тут в комнату вошел Бомбардов. Бледный с желтизной,показавшийся выше ростом после болезни, и голосом, от нее жеизменившимся, он сказал:

- Знаете уже? Я нарочно заехал к вам.

И, встав перед ним во всей наготе и нищете, волоча по полустарое одеяло, я поцеловал его, уронив листок.

- Как же это могло случиться? - спросил я, наклоняясь кполу.

- Этого даже я не пойму, - ответил мне дорогой мойгость, - никто не поймет и даже никогда не узнает. Думаю, что этосделали Панин со Стрижом. Но как они это сделали - неизвестно, ибоэто выше человеческих сил. Короче: это чудо

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

Глава 15

Серой тонкой змеей, протянутый через весь партер,уходящий неизвестно куда, лежал на полу партера электрическийпровод в чехле. От него питалась малюсенькая лампочка настолике, стоящем в среднем проходе партера. Лампочка даваларовно столько света, чтобы осветить лист бумаги на столе ичернильницу. На листе была нарисована курносая рожа, рядом срожей лежала еще свежая апельсинная корка и стояла пепельница,полная окурков. Графин с водой отблескивал тускло, он был внесветящегося круга.

Партер настолько был погружен в полумрак, что люди со свету,входя в него, начинали идти ощупью, берясь за спинки кресел, пока непривыкал глаз.

Сцена была открыта и слабо освещена сверху из выносногософита. На сцене стояла какая-то стенка, задом повернутая на публику,причем на ней было написано: "Волки и овцы - 2". Стояло кресло,письменный стол, два табурета. В кресле сидел рабочий в косоворотке ипиджаке, а на одном из табуретов - молодой человек в пиджаке ибрюках, но опоясанный ремнем, на котором висела шашка с георгиевскимтемляком.

В зале было душно, на улице уже давно был полныймай.

Это был антракт на репетиции - актеры ушли в буфетзавтракать. Я же остался. События последних месяцев дали себя знать,






Возможно заинтересуют книги: