Книга "Темные аллеи". Страница 22

перед самой собой, будто и нет никакого ожидания, шло время сутра до вечера! И все Святки она ходила в самом лучшем своемнаряде -- в том платье и в тех полсапожках, в которых онвстретил ее тогда осенью, на вокзале, в тот незабвенный вечер.

На Крещенье она почему-то жадно верила, что вот-вотпокажутся из-под горы мужицкие санки, которые он наймет настанции, не прислав письма, чтобы за ним выслали лошадей, весьдень не вставала с рундука в прихожей, глядя во двор до боли вглазах. Дом был пуст, -- Казакова уехала в гости к соседям,старуха обедала в людской, сидела там и после обеда,наслаждаясь злословием перед кухаркой. А она даже и обедать неходила, сказала, что живот болит...

Но вот стало вечереть. Она взглянула еще раз на пустойдвор в блестящем насте и поднялась, твердо сказав себе: конец,никого мне больше не нужно, ничего не желаю я ждать! -- ипошла, наряженная, гуляющим шагом по залу, по гостиной, в светезимней, желтой зари из окон, громко и беззаботно запела -- соблегчением конченой жизни:


Уж как выйду я в сад,

Во зеленый сад,

Во зеленый сад гулять,

Свово милова встречать!

И как раз на словах о милом вошла в кабинет, увидала егопустую тахту, пустое кресло возле письменного стола, гдекогда-то сидел он с книгой в руках, и упала в кресло, головойна стол, рыдая и крича: "Царица Небесная, пошли мне смерть!"

Он приехал в феврале -- когда она уже совсем похоронила всебе всякую надежду увидать его хоть еще один раз в жизни.

И как будто возвратилось все прежнее.

Он был поражен, увидя ее, -- так похудела и поблекла онався, так несмелы и грустны были ее глаза. Поразилась и она впервую минуту: и он показался ей как будто другим, постаревшим,чужим и даже неприятным -- усы у него стали как будто больше,голос грубей, его смех и разговор, пока он раздевался вприхожей, были не в меру громки и неестественны, ей неловкобыло взглянуть ему в глаза... Но оба постарались скрыть все этодруг от друга, и вскоре все пошло как будто по-прежнему.


Потом опять стало подходить страшное время -- время егонового отъезда. Он поклялся ей на образ, что приедет к Святой иуже на целое лето. Она поверила; но подумала: "А летом чтобудет? Опять то же, что теперь?" Этого теперь ей было уже мало-- нужно было или совсем, совсем прежнее, а не повторение, илинераздельная жизнь с ним, без разлук, без новых мучений, безстыда напрасных ожиданий. Но она старалась гнать от себя этумысль, старалась представить себе все то летнее счастье, когдастолько будет им свободы везде... -- ночью и днем, в саду, вполе, на гумне, и он будет долго, долго возле нее..

Накануне его нового отъезда ночь была уже предвесенняя,светлая и ветреная. За домом волновался сад, и все долеталоттуда разносимый ветром злой и беспомощный, отрывистый лайсобак над ямой в елках: там сидела лисица, которую поймал вкапкан и принес на барский двор лесник Казаковой.

Он лежал на тахте на спине с закрытыми глазами. Она рядомс ним на боку, подложив ладонь под грустную головку. Обамолчали. Наконец она прошептала:

-- Петруша, вы спите?

Он открыл глаза, посмотрел в легкий сумрак комнаты, слеваозаренный золотистым светом из бокового окна:

-- Нет. А что?

-- А ведь вы меня больше не любите, даром погубили, -спокойно сказала она.

-- Почему же даром? Не говори глупостей.

-- Грех вам будет. Куда ж я теперь денусь?

-- А зачем тебе куда-нибудь деваться?

-- Вот вы опять, опять уедете в эту свою Москву, а что ж яодна тут буду делать!

-- Да все то же, что и прежде делала. А потом -- ведь ятебе твердо сказал: на Святой на целое лето приеду.

-- Да, может, и приедете... Только прежде вы мне неговорили таких слов: "А зачем тебе куда-нибудь деваться?" Выменя правда любили, говорили, что милей меня не видали. Да итакая я разве была?

Да, не такая, подумал он. Ужасно изменилась

-- Прошло мое времечко, -- сказала она. -- Вскочу, бывало,к вам -- и боюсь до смерти и радуюсь: ну, слава Богу, старухазаснула. А теперь и ее не боюсь...

Он пожал плечами:

-- Я тебя не понимаю. Дай-ка мне папиросы со столика...

Она подала. Он закурил:

-- Не понимаю, что с тобой. Ты просто нездорова...

-- Вот оттого-то, верно, и не мила я вам стала. А чем же ябольна?

-- Ты меня не понимаешь. Я говорю, что ты душевнонездорова. Потому что подумай, пожалуйста, что такое случилось,откуда ты взяла, что я тебя больше не люблю? И что ж все одно ито же твердить: бывало, бывало...

Она не ответила. Светило окно, шумел сад, долеталотрывистый лай, злой, безнадежный, плачущий... Она тихонькослезла с тахты и, прижав рукав к глазам, подергивая головой,мягко пошла в своих шерстяных чулках к дверям в гостиную. Оннегромко и строго окликнул ее:

-- Таня.

Она обернулась, ответила чуть слышно:

-- Чего вам?

-- Поди ко мне.

-- Зачем?

-- Говорю, поди.

Она покорно подошла, склонив голову, чтобы он не видал,что все лицо у нее в слезах.

-- Ну, что вам?

-- Сядь и не плачь. Поцелуй меня, -- ну? Он сел, она селарядом и обняла его, тихо рыдая. "Боже мой, что же мне делать!-- с отчаянием подумал он. -- Опять эти теплые детские слезы надетском горячем лице... Она даже и не подозревает всей силымоей любви к ней! А что я могу? Увезти ее с собой? Куда? Накакую жизнь? И что из этого выйдет? Связать, погубить себянавеки?" И стал быстро шептать, чувствуя, как и его слезыщекочут ему нос и губы:

-- Танечка, радость моя, не плачь, послушай: я приедувесной на все лето, и вот правда пойдем мы с тобой "во зеленыйсад" -- я слышал эту твою песенку и вовеки не забуду ее, -поедем на шарабане в лес -- помнишь, как мы ехали на шарабанесо станции?

-- Никто меня с тобой не пустит! -- горько прошептала она,мотая на его груди головой, в первый раз говоря ему "ты". -- Иникуда ты со мной не поедешь...

Но он уже слышал в ее голосе робкую радость, надежду.

-- Поеду, поеду, Танечка! И не смей мне больше говорить"вы". И плакать не смей...

Он взял ее под ноги в шерстяных чулках и пересадил ее,легонькую, к себе на колени:

-- Ну скажи: "Петруша, я тебя очень люблю!"

Она тупо повторила, икнув от слез:

-- Я тебя очень люблю...

Это было в феврале страшного семнадцатого года. Он былтогда в деревне в последний раз в жизни.

22 октября 1940

В ПАРИЖЕ

Когда он бюB в шляпе, -- шел по улице или стоял в вагонеметро, -- и не видно было, что его коротко стриженныекрасноватые волосы остро серебрятся, по свежести его худого,бритого лица, по прямой выправке худой, высокой фигуры вдлинном непромокаемом пальто, ему можно было дать не большесорока лет. Только светлые глаза его смотрели с сухой грустью иговорил и держался он как человек, много испытавший в жизни

Одно время он арендовал ферму в Провансе, наслышался едкихпровансальских шуток и в Париже любил иногда вставлять их сусмешкой в свою всегда сжатую речь. Многие знали, что еще вКонстантинополе его бросила жена и что живет он с тех пор спостоянной раной в душе. Он никогда и никому не открывал тайныэтой раны, но иногда невольно намекал на нее, -- неприятношутил, если разговор касался женщин:

-- Rien n'est plus difficile que de reconnaitre un bonmelon et une femme de bien3.

Однажды, в сырой парижский вечер поздней осенью, он зашелпообедать в небольшую русскую столовую в одном из темных






Возможно заинтересуют книги: