Книга "Темные аллеи". Страница 26

резинки, отстегнул ее, поцеловал теплое розовое тело началабедра, потом опять в полуоткрытый ротик -- стала чуть-чутькусать мне губы...

Моряк с усмешкой покачал головой:

-- Vieux satyre!15

-- Не говори глупостей, -- сказал художник. -- Мне все этоочень больно вспоминать.

-- Ну, хорошо, рассказывай дальше.

-- Дальше было то, что я не видал ее целый год. Однажды,тоже весной, пошел наконец в Отраду и был встречен Ганским стакой трогательной радостью, что сгорел от стыда, какпо-свински мы его бросили. Очень постарел, в бороде серебрится,но все та же одушевленность в разговорах о живописи. Сгордостью стал показывать мне свои новые работы -- летят надкакими-то голубыми дюнами огромные золотые лебеди -- старается,бедняк, не отстать от века. Я вру напропалую: чудесно, чудесно,большой шаг вперед вы сделали! Крепится, но сияет, как мальчик

-- Ну, очень рад, очень рад, а теперь завтракать! -- А гдедочка? -- Уехала в город. Вы ее не узнаете! Не девочка, а ужедевушка и, главное, совсем, совсем другая: выросла, вытянулась,як та тополя! -- Вот не повезло, думаю, я и пошел-то к старикутолько потому, что ужасно захотелось видеть ее, и вот, какнарочно, она в городе. Позавтракал, расцеловал мягкую, душистуюбороду, наобещал быть непременно в следующее воскресенье, вышел-- а навстречу мне она. Радостно остановилась: вы? какимисудьбами? были у папы? ах, как я рада! -- А я еще больше,говорю, папа мне сказал, что вас теперь и узнать нельзя, уже нетополек, а целый тополь, -- так оно и есть. -- И действительнотак: даже как будто и не барышня, а молоденькая женщина


Улыбается и вертит на плече раскрытым зонтиком. Зонтик белый,кружевной, платье и большая шляпа тоже белые, кружевные, волосысбоку шляпки с прелестнейшим рыжим оттенком, в глазах уже нетпрежней наивности, личико удлинилось... -- Да, я ростом даженемножко выше вас. -- Я только качаю головой: правда, правда..


Пройдемся, говорю, к морю. -- Пройдемся. -- Пошли между садамипереулком, вижу, все время чувствует, что, говоря, что попало,я не свожу с нее глаз. Идет, стройно поводя плечами, зонтикзакрыла, левой рукой держит кружевную юбку. Вышли на обрыв -подуло свежим ветром. Сады уже одеваются, млеют под солнцем, аморе точно северное, низкое, ледяное, заворачивает крутойзеленой волной, все в барашках, вдали тонет в сизой мути, однимсловом, Понт Эвксинский. Замолчали, стоим, смотрим и будточего-то ждем, она, очевидно, думает то же, что и я, -- как онасидела у меня на коленях год тому назад. Я взял ее за талию итак сильно прижал всю к себе, что она выгнулась, ловлю губы -старается высвободиться, вертит головой, уклоняется и вдругсдается, дает мне их. И все это молча -- ни я, ни она ни звука

Потом вдруг вырвалась и, поправляя шляпку, просто и убежденноговорит:

-- Ах, какой вы негодяй. Какой негодяй. Повернулась и, необорачиваясь, скоро пошла по переулку.

-- Да было у вас тогда в мастерской что-нибудь или нет? -спросил моряк.

-- До конца не было. Целовались ужасно, ну и все прочее,но тогда меня жалость взяла: вся раскраснелась, как огонь, всярастрепалась, и вижу, что уже не владеет собой совсем по-детски-- и страшно и ужасно хочется этого страшного. Сделал вид, чтообиделся: ну не надо, не надо, не хотите, так не надо... Сталнежно целовать ручки, успокоилась...

-- Но как же после этого ты целый год не видал ее?

-- А черт его знает как. Боялся, что второй раз непожалею.

-- Плохой же ты был Мопассан.

-- Может быть. Но погоди, дай уж до конца расскажу. Невидал я ее еще с полгода. Прошло лето, стали все возвращаться сдач, хотя тут-то бы и жить на даче -- эта бессарабская осеньнечто божественное по спокойствию однообразных жарких дней, поясности воздуха, до красоте ровной синевы моря и сухой желтизныкукурузных полей. Вернулся с дачи и я, иду раз опять мимоЛибмана -- и, представь себе, опять навстречу она. Подходит комне как ни в чем не бывало и начинает хохотать, очаровательнокривя рот: "Вот роковое место, опять Либман!"

-- Что это вы такая веселая? Страшно рад вас видеть, ночто с вами?

-- Не знаю. После моря все время ног под собой не чую отудовольствия бегать по городу. Загорела и еще вытянулась -правда?

Смотрю -- правда, и, главное, такая веселость и свобода вразговоре, в смехе и во всем обращении, точно замуж вышла. Ивдруг говорит:

-- У вас еще есть портвейн и печенья?

-- Есть.

-- Я опять хочу смотреть вашу мастерскую. Можно?

-- Господи Боже мой! Еще бы!

-- Ну, так идем. И быстро, быстро!

На лестнице я ее поймал, она опять выгнулась, опятьзамотала головой, но без большого сопротивления. Я довел ее домастерской, целуя в закинутое лицо. В мастерской таинственнозашептала:

-- Но послушайте, ведь это же безумие... Я с ума сошла...

А сама уже сдернула соломенную шляпку и бросила ее вкресло. Рыжеватые волосы подняты на макушку и заколотычерепаховым стоячим гребнем, на лбу подвитая челка, лицо влегком ровном загаре, глаза глядят бессмысленно-радостно... Ястал как попало раздевать ее, она поспешно стала помогать мне

Я в одну минуту скинул с нее шелковую белую блузку, и у меня,понимаешь, просто потемнело в глазах при виде ее розоватоготела с загаром на блестящих плечах и млечности приподнятыхкорсетом грудей с алыми торчащими сосками, потом от того, какона быстро выдернула из упавших юбок одна за другой стройныеножки в золотистых туфельках, в ажурных кремовых чулках, вэтих, знаешь, батистовых широких панталонах с разрезом в шагу,как носили в то время. Когда я зверски кинул ее на подушкидивана, глаза у ней почернели и еще больше расширились, губыгорячечно раскрылись, -- как сейчас все это вижу, страстна онабыла необыкновенно... Но оставим это. Вот что случилось неделичерез две, в течение которых она чуть не каждый день бывала уменя. Неожиданно вбегает она однажды ко мне утром и прямо спорога:

-- Ты, говорят, на днях в Италию уезжаешь?

-- Да. Так что ж с того?

-- Почему же ты не сказал мне об этом ни слова? Хотелтайком уехать?

-- Бог с тобой. Как раз нынче собирался пойти к вам исказать.

-- При папе? Почему не мне наедине? Нет, ты никуда непоедешь!

Я по-дурацки вспыхнул:

-- Нет, поеду.

-- Нет, не поедешь.

-- А я тебе говорю, что поеду.

-- Это твое последнее слово?

-- Последнее. Но пойми, что я вернусь через какой-нибудьмесяц, много через полтора. И вообще, послушай, Галя...

-- Я вам не Галя. Я вас теперь поняла -- все, все поняла!И если бы вы сейчас стали клясться мне, что вы никуда и никогдавовеки не поедете, мне теперь все равно. Дело уже не в том!

И, распахнув дверь, с размаху хлопнула ею и зачастилакаблучками вниз по лестнице. Я хотел кинуться за ней, ноудержался: нет, пусть придет в себя, вечером отправлюсь вОтраду, скажу, что не хочу огорчать ее, в Италию не еду, и мыпомиримся. Но часов в пять вдруг входит ко мне с дикими глазамихудожник Синани:

-- Ты знаешь -- у Ганского дочь отравилась! Насмерть!Чем-то, черт его знает, редким, молниеносным, стащила что-то уотца -- помнишь, этот старый идиот показывал нам целый шкапчикс ядами, воображая себя Леонардо да Винчи. Вот сумасшедшийнарод эти проклятые поляки и польки! Что с ней вдруг случилось-- непостижимо!

-- Я хотел застрелиться, -- тихо сказал художник, помолчави набивая трубку. -- Чуть с ума не сошел...

28 октября 1940

ГЕНРИХ

В сказочный морозный вечер с сиреневым инеем в садах лихачКасаткин мчал Глебова на высоких, узких санках вниз по Тверскойв Лоскутную гостиницу -- заезжали к Елисееву за фруктами ивином. Над Москвой было еще светло, зеленело к западу чистое ипрозрачное небо, тонко сквозили пролетами верхи колоколен, но






Возможно заинтересуют книги: