Книга "Дар". Страница 65

переводится на экзотическое наречие, я был переведен на солнце. Тощий,зябкий, зимний Федор Годунов-Чердынцев был теперь от меня так же отдален,как, если бы я сослал его в Якутскую область. Тот был бледным снимком сменя, а этот, летний, был его бронзовым, преувеличенным подобием

Собственное же мое я, то, которое писало книги, любило слова, цвета, игрумысли, Россию, шоколад, Зину, -- как-то разошлось и растворилось, силойсвета сначала опрозраченное, затем приобщенное ко всему мрению летнего леса,с его атласистой хвоей и райски-зелеными листьями, с его муравьями,ползущими по преображенному, разноцветнейшему сукну пледа, с его птицами,запахами, горячим дыханием крапивы, плотским душком нагретой травы, с егонебесной синевой, где высоко-высоко гремел самолет, как бы подернутый синейпылью, синей сущностью тверди: он был синеват, как влажна рыба в воде.

Так можно было раствориться окончательно. Федор Константиновичприподнялся и сел. По гладко выбритой груди стекал ручеек пота, впадая вводоем пупа. Впалый живот отливал коричнево и перламутрово. По блестящимчерным колечкам волос нервно полз заплутавший муравей. Голени лоснились


Между пальцев ног застряли сосновые иголки. Он трусиками отер короткоостриженную голову, липкий затылок, шею. Белочка с круглой спинкой пробежалапо траве, от дерева к дереву, волнисто и чуть неуклюже. Дубовые кусты,бузина, стволы сосен, -- всг было ослепительно пятнисто, и небольшое облако,ничем не портившее лица летнего дня, ощупью ползло мимо солнца.

Он встал, шагнул -- и немедленно легкая лапа лиственной тени легла емуна левое плечо, но соскользнула при последующем шаге. Посмотрев на положениесолнца, Федор Константинович перетащил плед на аршин, так чтобы тень листвыне могла на него покуситься. Двигаться нагишом было удивительнымблаженством, -- свобода чресел особенно веселила его. Он пошел междукустами, прислушиваясь к звону насекомых, к шорохам птиц. Королек, как мышь,скользнул в листве дубка; низко пролетела земляная оса, держа в лапках трупгусеницы; давешняя белка с прерывистым, скребущим звуком, вскарабкалась покоре. Где-то невдалеке зазвучали девичьи голоса, и он остановился в пятнахтени, неподвижно застывших у него вдоль руки, но ровно содрогавшихся налевом боку, между ребер. Золотой, коренастый мотылек, снабженный двумязапятыми, сел на дубовый лист, раскрыв крыльца лодочкой, и вдруг стрельнулпрочь, как золотая муха. И, как часто бывало в эти лесные дни, особливокогда мелькали знакомые бабочки, Федор Константинович представил себеуединение отца в других лесах, исполинских, бесконечно далеких, по сравнениюс которыми этот был хворостом, пнем, дребеденью. А всг-таки он переживалнечто родственное той зияющей на картах азиатской свободе, духу отцовскихстранствий, -- и здесь труднее всего было поверить, что, несмотря на волю,на зелень, на счастливый, солнечный мрак, отец всг-таки умер.


Голоса зазвучали ближе и прошли стороной. Слепень, незаметно севший кнему на ляжку, успел обжечь тупым хоботком. Мох, мурава, песок -- каждый посвоему -- сообщался с босой подошвой, и по-разному солнце и тень ложились нагорячий шелк тела. Чувства, обостренные вольным зноем, раздр6алавозможность сильвийских встреч, мифических умыканий. Le sanglot dontj'e'tais encore ivre. Дал бы год жизни, даже високосный, чтоб сейчас былаздесь Зина -- или любая из ее кордебалета.

Он опять ложился плашмя, опять вставал; с бьющимся сердцемприслушивался к каким-то лукавым, невнятным, что-то обещающим звукам; затем,натянув только трусики и спрятав плед с одеждой под кустом, уходил бродитьпо лесу, вокруг озера.

Там и сям, в будни негусто, попадались более или менее оранжевые тела

Всматриваться он избегал, боясь перехода от Пана к Симплициссимусу. Ноиногда, рядом с школьным портфелем и сверкающим велосипедом, прислоненным кстволу, лежала одинокая нимфа, раскинув обнаженные до пахов, замшево-нежныеноги, заломив руки, показывая солнцу блестящие мышки; стрела соблазна едвауспевала пропеть и вонзиться, как уже он замечал, что, на некоторомрасстоянии, в трех, одинаково отдаленных точках, образующих магическийтреугольник вокруг (чьей?) добычи, виднеются среди стволов три неподвижныхловца, друг другу незнакомых: два молодых (этот ничком, тот на боку) истарый господин в жилете, с резинками на рукавах рубашки, плотно сидящий натраве, неподвижный, вечный, с грустными, но терпеливыми глазами; и казалосьэти три ударяющих в одну точку взгляда наконец, с помощью солнца, прожгутдырку в черном купальном трико бедной немецкой девочки, не поднимающеймаслом смазанных век.

Он спускался на песчаный бережок озера и тут, в грохоте голосов, тканьочарования, которую он сам так тщательно свил, совсем разрывалась, и он сотвращением видел измятые, выкрученные, искривленные нордостом жизни, голыеи полураздетые -- вторые были страшнее -- тела купальщиков (мелких мещан,праздных рабочих), шевелившихся в грязно-сером песке. Там, где береговаядорога шла вдоль этой узкой, темной губы озера, последняя была от дорогиотделена кольями с замученной, провалившейся проволокой, и береговымизавсегдатаями особенно ценилось место около этих кольев -- то ли потому, чтона них удобно вешались штаны на своих подтяжках (а белье клалось на пыльнуюкрапиву), то ли из-за смутно охранного ощущения ограды за спиной. Там же,где дорога поднималась выше, к озеру спускались грубо-песчаные скаты взаплатах стоптанной травы, и в различных по положению солнца наплывах пегойтени от буков и сосен, несдержанно сошедших вниз.

Серые, в наростах и вздутых жилах, старческие ноги, какая-нибудьплоская ступня и янтарная, туземная мозоль, розовое, как свинья, пузо,мокрые, бледные от воды, хрипло-голосые подростки, глобусы грудей и тяжелыегузна, рыхлые, в голубых подтеках, ляжки, гусиная кожа, прыщавые лопаткикривоногих дев, крепкие шеи и ягодицы мускулистых хулиганов, безнадежная,безбожная тупость довольных лиц, возня, гогот, плеск -- всг это сливалось вапофеоз того славного немецкого добродушия, которое с такой естественнойлегкостью может в любую минуту обернуться бешеным улюлюканием. И над всемэтим, особенно по воскресеньям, когда теснота была всего гаже, господствовалнезабываемый запах, запах пыли, пота, тины, нечистого белья, проветриваемойи сохнувшей бедности, запах вяленых, копченых, грошевых душ. Но самое озеро,с ярко-зелеными купами деревьев на той стороне и солнечной рябью посредине,держалось с достоинством.

Выбрав тайный затончик среди камышей, Федор Константинович пускалсявплавь. Теплая муть воды, в глазах искры солнца. Он плавал долго, полчаса,пять часов, сутки, неделю, другую. Наконец, двадцать восьмого июня, околотрех часов пополудни, он вышел на тот берег.

Выбравшись из прибрежного шпината, он сразу попал в дубраву и оттудаполез на горячий скат, где скоро обсох на солнце. Справа был буерак,заросший дубком и ежевикой. И сегодня, как всякий раз, когда он попадалсюда, Федор Константинович спустился в эту глубь, всегда притягивавшую его,словно он был как-то повинен в гибели незнакомого юноши, застрелившегосяздесь, -- вот здесь. Он подумал о том, что и Александра Яковлевна сюдаприходила, маленькими, в черных перчатках, руками деловито шарила междукустов... Он не знал ее тогда, не мог видеть это, -- но по ее рассказу освоих многократных паломничествах чувствовал, что это было именно так:искание чего-то, шуршание, тыкающий зонтик, сияющие глаза, дрожащие отрыданий губы. Он вспомнил, как этой весной виделся с ней -- в последний раз-- после кончины мужа, и странное ощущение, которое он испытал, глядя на ееопущенное, не по-житейскому нахмуренное лицо, точно ее никогда раньше невидел по-настоящему, а теперь различал на этом лице сходство с ее покойныммужем, чья смерть выразилась в ней каким-то скрытым дотоле траурно-кровнымродством с ним. Через день она уехала к родственникам в Ригу, -- и ужетеперь ее образ, рассказы о сыне, литературные вечера в ее доме, душевнаяболезнь Александра Яковлевича, всг это отслужившее, само собой смоталось,кончилось, как накрест связанный сверток жизни, который будет хранитьсядолго, но которого никогда не развяжут опять ленивые, всг откладывающие надругой день, неблагодарные руки. Его охватило паническое желание не датьэтому замкнуться так и пропасть в углу душевного чулана, желание применитьвсг это к себе, к своей вечности, к своей правде, помочь ему произрастипо-новому. Есть способ, -- единственный способ.

Он поднялся по другому скату, и там, наверху, у спускавшейся опятьтропинки сидел на скамейке под дубом, с медленно чертящей тростью взадумчивых руках, сутулый молодой человек в черном костюме. Как ему должнобыть жарко, подумал голый Федор Константинович. Сидящий взглянул... Солнце,как деликатный фотограф, повернуло и слегка приподняло его лицо, бескровноелицо с широко расставленными близоруко-серыми глазами. Между угламикрахмального воротничка типа "собачья радость" блеснула запонка надсъехавшим узлом галстука.

"Как вы однако загорели, -- сказал Кончеев, -- вряд ли это безвредно. Агде, собственно, ваша одежа?".

"Там, -- ответил Федор Константинович, -- на той стороне, в лесу".

"Могут украсть, -- заметил Кончеев. -- Недаром есть поговорка: руссактороват, пруссак вороват".

Федор Константинович сел и сказал: "А вы знаете, где мы с ваминаходимся? Вон за этой ожиной, внизу, застрелился когда-то сын Чернышевских,поэт".

"А, это было здесь, -- без особого любопытства проговорил Кончеев. -Что ж -- его Ольга недавно вышла за меховщика и уехала в Соединенные Штаты

Несовсем улан, но всг-таки...".

"Неужели вам не жарко?" -- спросил Федор Константинович.

"Нисколько. У меня слабая грудь, и я всегда зябну. Но, конечно, когдасидишь рядом с голым, физически чувствуешь существование магазинов готовогоплатья. И телу темно. Зато мне кажется всякая работа мысли совершенноневозможна для вас при этаком обнаженном состоянии?".

"Пожалуй, -- усмехнулся Федор Константинович. -- Всг больше -- живешьна поверхности собственной кожи...".

"В том-то и дело. Только и занимаешься обходом самого себя да слежкойза солнцем. А мысль любит занавеску, камеру обскуру. Солнце хорошо,поскольку при нем повышается ценность тени. Тюрьма без тюремщика и сад безсадовника -- вот по-моему, идеал. Скажите, вы читали, что я написал о вашейкниге?"






Возможно заинтересуют книги: