Книга "Темные аллеи". Страница 7

-- Викентий Викентич!

И он бесшумно, в валенках, появился на пороге кабинета,освещенного тоже только луной в тройное окно.

-- Ах, это вы... Входите, входите, пожалуйста... А я, каквидите, сумерничаю, коротаю вечер без огня...

Я вошел и сел на бугристый диван.

-- Представьте себе. Муза куда-то исчезла...

Он промолчал. Потом почти неслышным голосом:

-- Да, да, я вас понимаю...

-- То есть, что вы понимаете?

И тотчас, тоже бесшумно, тоже в валенках, с шалью наплечах, вышла из спальни, прилегавшей к кабинету, Муза.

-- Вы с ружьем, -- сказала она. -- Если хотите стрелять,то стреляйте не в него, а в меня.

И села на другой диван, напротив.

Я посмотрел на ее валенки, на колени под серой юбкой, -все хорошо было видно в золотистом свете, падавшем из окна, -хотел крикнуть: "Я не могу жить без тебя, за одни эти колени,за юбку, за валенки готов отдать жизнь!"

-- Дело ясно и кончено, -- сказала она. -- Сценыбесполезны.


-- Вы чудовищно жестоки, -- с трудом выговорил я.

-- Дай мне папиросу, -- сказала она Завистовскому.

03E Он трусливо сунулся к ней, протянул портсигар, стал покарманам шарить спичек...

-- Вы со мной говорите уже на "вы", -- задыхаясь, сказаля, -- вы могли бы хоть при мне не говорить с ним на "ты".

-- Почему? -- спросила она, подняв брови, держа на отлетепапиросу.

Сердце у меня колотилось уже в самом горле, било в виски

Я поднялся и, шатаясь, пошел вон.

17 октября 1938

ПОЗДНИЙ ЧАС

Ах, как давно я не был там, сказал я себе. С девятнадцатилет. Жил когда-то в России, чувствовал ее своей, имел полнуюсвободу разъезжать куда угодно, и не велик был труд проехатькаких-нибудь триста верст. А все не ехал, все откладывал. И шлии проходили годы, десятилетия. Но вот уже нельзя большеоткладывать: или теперь, или никогда. Надо пользоватьсяединственным и последним случаем, благо час поздний и никто невстретит меня.


И я пошел по мосту через реку, далеко видя все вокруг вмесячном свете июльской ночи.

Мост был такой знакомый, прежний, точно я его видел вчера:грубо-древний, горбатый и как будто даже не каменный, акакой-то окаменевший от времени до вечной несокрушимости, -гимназистом я думал, что он был еще при Батые. Однако одревности города говорят только кое-какие следы городских стенна обрыве под собором да этот мост. Все прочее старо,провинциально, не более. Одно было странно, одно указывало, чтовсе-таки кое-что изменилось на свете с тех пор, когда я былмальчиком, юношей: прежде река была не судоходная, а теперь ее,верно, углубили, расчистили; месяц был слева от меня, довольнодалеко над рекой, и в его зыбком свете и в мерцающем, дрожащемблеске воды белел колесный пароход, который казался пустым, -так молчалив он был, -- хотя все его иллюминаторы былиосвещены, похожи на неподвижные золотые глаза и все отражалисьв воде струистыми золотыми столбами: пароход точно на них истоял. Это было и в Ярославле, и в Суэцком канале, и на Ниле. ВПариже ночи сырые, темные, розовеет мглистое зарево нанепроглядном небе, Сена течет под мостами черной смолой, но подними тоже висят струистые столбы отражений от фонарей намостах, только они трехцветные: белое, синее и красное -русские национальные флаги. Тут на мосту фонарей нет, и онсухой и пыльный. А впереди, на взгорье, темнеет садами город,над садами торчит пожарная каланча. Боже мой, какое это былонесказанное счастье! Это во время ночного пожара я впервыепоцеловал твою руку и ты сжала в ответ мою -- я тебе никогда незабуду этого тайного согласия. Вся улица чернела от народа взловещем, необычном озарении. Я был у вас в гостях, когда вдругзабил набат и все бросились к окнам, а потом за калитку. Горелодалеко, за рекой, но страшно жарко, жадно, спешно. Там густовалили черно-багровым руном клубы дыма, высоко вырывались изних кумачные полотнища пламени, поблизости от нас они, дрожа,медно отсвечивали в куполе Михаила Архангела. И в тесноте, втолпе, среди тревожного, то жалостливого, то радостного говораотовсюду сбежавшегося простонародья, я слышал запах твоихдевичьих волос, шеи, холстинкового платья -- и вот вдругрешился, взял, весь замирая, твою руку...

За мостом я поднялся на взгорье, пошел в город мощенойдорогой.

В городе не было нигде ни единого огня, ни одной живойдуши. Все было немо и просторно, спокойно и печально -- печальюрусской степной ночи, спящего степного города. Одни сады чутьслышно, осторожно трепетали листвой от ровного тока слабогоиюльского ветра, который тянул откуда-то с полей, ласково дулна меня. Я шел -- большой месяц тоже шел, катясь и сквозя вчерноте ветвей зеркальным кругом; широкие улицы лежали в тени-- только в домах направо, до которых тень не достигала,освещены были белые стены и траурным глянцем переливалисьчерные стекла; а я шел в тени, ступал по пятнистому тротуару,-- он сквозисто устлан был черными шелковыми кружевами. У неебыло такое вечернее платье, очень нарядное, длинное и стройное

Оно необыкновенно шло к ее тонкому стану и черным молодымглазам. Она в нем была таинственна и оскорбительно не обращалана меня внимания. Где это было? В гостях у кого?

Цель моя состояла в том, чтобы побывать на Старой улице. Ия мог пройти туда другим, ближним путем. Но я оттого свернул вэти просторные улицы в садах, что хотел взглянуть на гимназию

И, дойдя до нее, опять подивился: и тут все осталось таким, какполвека назад; каменная ограда, каменный двор, большое каменноездание во дворе -- все так же казенно, скучно, как былокогда-то, при мне. Я помедлил у ворот, хотел вызвать в себегрусть, жалость воспоминаний -- и не мог: да, входил в этиворога сперва стриженный под гребенку первоклассник в новенькомсинем картузе с серебряными пальмочками над козырьком и в новойшинельке с серебряными пуговицами, потом худой юноша в серойкуртке и в щегольских панталонах со штрипками; но разве это я?

Старая улица показалась мне только немного уже, чемказалась прежде. Все прочее было неизменно. Ухабистая мостовая,ни одного деревца, по обе стороны запыленные купеческие дома,тротуары тоже ухабистые, такие, что лучше идти срединой улицы,в полном месячном свете... И ночь была почти такая же, как та

Только та была в конце августа, когда весь город пахнетяблоками, которые горами лежат на базарах, и так тепла, чтонаслаждением было идти в одной косоворотке, подпоясаннойкавказским ремешком... Можно ли помнить эту ночь где-то там,будто бы в небе?

Я все-таки не решился дойти до вашего дома. И он, верно,не изменился, но тем страшнее увидать его. Какие-то чужие,новые люди живут в нем теперь. Твой отец, твоя мать, твой брат-- все пережили тебя, молодую, но в свой срок тоже умерли. Да иу меня все умерли; и не только родные, но и многие, многие, скем я, в дружбе или приятельстве, начинал жизнь; давно линачинали и они, уверенные, что ей и конца не будет, а всеначалось, протекло и завершилось на моих глазах, -- так быстрои на моих глазах! И я сел на тумбу возле какого-то купеческогодома, неприступного за своими замками и воротами, и сталдумать, какой она была в те далекие, наши с ней времена: простоубранные темные волосы, ясный взгляд, легкий загар юного лица,легкое летнее платье, под которым непорочность, крепость исвобода молодого тела... Это было начало нашей любви, время ещеничем не омраченного счастья, близости, доверчивости,восторженной нежности, радости...

Есть нечто совсем особое в теплых и светлых ночах русскихуездных городов в конце лета. Какой мир, какое благополучие!Бродит по ночному веселому городу старик с колотушкой, нотолько для собственного удовольствия: нечего стеречь, спитеспокойно, добрые люди, вас стережет Божье благоволение, этовысокое сияющее небо, на которое беззаботно поглядывает старик,бродя по нагретой за день мостовой и только изредка, длязабавы, запуская колотушкой плясовую трель. И вот в такую ночь,в тот поздний час, когда в городе не спал только он один, тыждала меня в вашем уже подсохшем к осени саду, и я тайкомпроскользнул в него: тихо отворил калитку, заранее отпертуютобой, тихо и быстро пробежал по двору и за сараем в глубинедвора вошел в пестрый сумрак сада, где слабо белело вдали, наскамье под яблонями, твое платье, и, быстро подойдя, с






Возможно заинтересуют книги: