Книга "Темные аллеи". Страница 20

по-городскому одетая, из противоположных дверей вслед завокзальным сторожем, тащившим два кулька покупок: вокзал былгрязен, вонял керосином ламп, тускло освещавших его, а она всясияла возбужденными глазами, юностью взволнованного необычнымпутешествием лица, и сторож что-то говорил ей на "вы". И онавдруг встретилась с ним взглядом и даже остановилась отрастерянности: что такое, почему он тут?

-- Таня, -- поспешно сказал он, -- здравствуй, я за тобой,некого было послать...

Был ли когда-нибудь в жизни у нее столь счастливый вечер!Он сам приехал за мной, а я из города, к наряжена и так хороша,как он и представить себе не мог, видя меня всегда только встарой юбчонке, в ситцевой бедной кофточке, у меня лицо, как умодистки, под этим шелковым белым платочком, я в новом гарусномкоричневом платье под суконной жакеткой, на мне белые бумажныечулки и новые полсапожки с медными подкопками! Вся внутреннедрожа, она заговорила с ним таким тоном, каким говорят вгостях, и, приподняв подол, пошла за ним дамскими шажками,снисходительно дивясь: "Ох, Господи, как тут склизко, какнатоптали мужики!" Вся замирая от радостного страха, высокоподняла она платье над белой коленкоровой юбкой, чтобы сесть наюбку, а не на платье, вошла в шарабан и села рядом с ним, будторавная ему, и неловко подобралась от кульков в ногах.


Он молча тронул лошадь и погнал ее в ледяную тьму ночи итумана, мимо кое-где низко мелькавших огоньков в избах, поухабам этой мучительной деревенской ноябрьской дороги, и она несмела слова проронить, ужасаясь его молчанию: уж не рассердилсяли он на что-нибудь? Он это понимал и нарочно молчал. И вдруг,выехав за деревню и погрузившись уже в подлый мрак, перевеллошадь на шаг, взял вожжи в левую руку и сжал правой ее плечи восыпанной холодным мокрым бисером жакетке, бормоча и смеясь:


-- Таня, Танечка...

И она вся рванулась к нему, прижалась к его щеке шелковымплатком, нежным пылающим лицом, полными горячих слез ресницами

Он нашел ее мокрые от радостных слез губы и, остановив лошадь,долго не мог оторваться от них. Потом, как слепой, не видя низги в тумане и мраке, вышел из шарабана, бросил чуйку на землюи потянул ее к себе за рукав. Все сразу поняв, она тотчассоскочила к нему и, с быстрой заботливостью подняв весь свойзаветный наряд, новое платье и юбку, ощупью легла на чуйку,навеки отдавая ему не только все свое тело, теперь уже полнуюсобственность его, но и всю свою душу

Он опять отложил свой отъезд.

Она знала, что это ради нее, она видела, как он ласков сней, говорит уже как с близкой, своим тайным другом в доме, иперестала бояться, трепетать, когда он подходил к ней, кактрепетала первое время. Он стал спокойнее и проще в любовныеминуты -- она быстро приладилась к нему. Она вся изменилась стой быстротой, на какую способна молодость, сделалась ровна,беззаботно-счастлива, уже легко называла его Петрушей и поройдаже притворялась, будто он докучает ей своими поцелуями: "Ах,Господи, проходу мне от вас нету! Чуть завидит меня одну -сейчас ко мне!" -- и это доставляло ей особенную радость:значит, он любит меня, значит, он совсем мой, если я могуговорить с ним так! И еще было счастье: высказывать ему своюревность, свое право на него:Fp>

-- Слава Богу, нету никаких работ на гумне, а то, были быдевки, я бы вам показала, как ходить к ним! -- говорила она.

И прибавляла, вдруг смутившись, с трогательной попыткойулыбки:

-- Ай вам мало меня одной?

Зима наступила рано. После туманов завернул морозныйсеверный ветер, сковал маслянистые колчи дорог, окаменил землю,сжег последнюю траву в саду и на дворе. Пошли белесо-свинцовыетучи, совсем обнажившийся сад шумел беспокойно, торопливо,точно убегал куда-то, ночью белая луна так и ныряла в клубахтуч. Усадьба и деревня казались безнадежно бедны и грубы. Потомстал порошить снег, убеляя мерзлую грязь точно сахарной пудрой,и усадьба и видные из нее поля стали сизо-белы и просторны. Надеревне кончали последнюю работу -- ссыпали в погреба на зимукартошки, перебирая их, отбрасывая гнилые. Как-то он пошелпройтись по деревне, надев поддевку на лисьем меху и надвинувмеховую шапку. Северный ветер трепал ему усы, жег щеки. Надовсем висело угрюмое небо, сизо-белое покатое поле за речкойказалось очень близким. В деревне лежали на земле возле пороговверетья с ворохами картошек. На веретьях сидели, работая, бабыи девки, закутанные в пеньковые шали, в рваных куртках, вразбитых валенках, с посиневшими лицами и руками, -- он сужасом думал: а под подолами у них совсем голые ноги!

Когда он пришел домой, она стояла в прихожей, обтираятряпкой кипящий самовар, чтобы нести его на стол, и тотчассказала вполголоса:

-- Это вы, верно, на деревню ходили, там девки картошкиперебирают... Что ж, гуляйте, гуляйте, высматривайте себе какуюполучше!

И, сдерживая слезы, выскочила в сенцы. К вечеру густо,густо повалил снег, и, пробегая мимо него по залу, онавзглянула на него с неудержимым детским весельем и, дразня,шепнула:

-- Что, много теперь нагуляетесь? Да то ли еще будет -собаки по всему двору катаются -- понесет такая кура, что иносу из дому не высунете!

"Господи, -- подумал он, -- как же я соберусь с духомсказать ей, что вот-вот уеду!"

И ему страстно захотелось быть как можно скорее в Москве

Мороз, метель, на площади, против Иверской, парные голубки сбормочущими бубенчиками, на Тверской высокий электрический светфонарей в снежных вихрях... В Большом Московском блещут люстры,разливается струнная музыка, и вот он, кинув меховое оснеженноепальто на руки швейцарам, вытирая платком мокрые от снега усы,привычно, бодро входит по красному ковру в нагретую люднуюзалу, в говор, в запах кушаний и папирос, в суету лакеев и всепокрывающие, то распутно-томные, то залихватски-бурные струнныеволны...

Весь ужин он не мог поднять глаз на ее беззаботнуюбеготню, на ее успокоившееся лицо.

Поздно вечером он надел валенки, старую енотовую шубупокойного Казакова, надвинул шапку и через заднее крыльцо вышелна вьюгу -- дохнуть воздухом, посмотреть на нее. Но под навескрыльца уже нанесло целый сугроб, он споткнулся в нем и набралцелые рукава снега, дальше был сущий ад, белое несущеесябешенство. Он с трудом, утопая, обошел дом, добрался допереднего крыльца и, топая, отряхиваясь, вбежал в темные сенцы,гудевшие от бури, потом в теплую прихожую, где на рундукегорела свеча. Она выскочила из-за перегородки босая, в той жебумазейной юбчонке, всплеснула руками:

-- Господи! Да откуда ж это вы!

Он сбросил на рундук шубу и шапку, осыпав его снегом, и всумасшедшем восторге нежности схватил ее на руки. Она в такомже восторге вырвалась, схватила веник и стала обивать его белыеот снега валенки и тащить их с ног:

-- Господи, и там полно снегу! Вы насмерть простудитесь!

Ночью, сквозь сон, он иногда слышал: однообразно шумит соднообразным напором на дом, потом бурно налетает, сыплетстрекочущим снегом в ставни, потрясая их, -- и падает,отдаляется, шумит усыпительно... Ночь кажется бесконечной исладкой -- тепло постели, тепло старого дома, одинокого в белойтьме несущегося снежного моря...

Утром показалось, что это ночной ветер со стукомраспахивает ставни, бьет ими в стены -- открыл глаза -- нет,уже светло, и отовсюду глядит в залепленные снегом окна белая,белая белизна, нанесенная до самых подоконников, а на потолкележит ее белый отсвет. Все еще шумит, несет, но тише и ужепо-дневному. С изголовья тахты видны напротив два окна сдвойными почерневшими от времени рамами в мелкую клетку,третье, влево от изголовья, белее и светлее всего. На потолкеэтот белый отсвет, а в углу дрожит, гудит и постукиваетвтягиваемая разгорающимся огнем заслонка печки -- как хорошо,он спал, ничего не слыхал, а Таня, Танечка, верная, любимая,растворила ставни, потом тихо вошла в валенках, вся холодная, вснегу на плечах и на голове, закутанной пеньковым платком, и,став на колени, затопила. И не успел он подумать, как онавошла, неся поднос с чаем, уже без платка. С чуть заметнойулыбкой взглянула, ставя поднос на столик у изголовья, в егопо-утреннему ясные, со сна точно удивленные глаза:

-- Что ж вы так заспались?

-- А который час?

Посмотрела на часы на столике и не сразу ответила -- до






Возможно заинтересуют книги: