Книга "Записки из подполья". Страница 21

вся покраснела, глаза ее блестели, на губах показалась улыбка, - что бытакое? Я поневоле дождался; она воротилась через минуту, со взглядом, какбудто бросившим прощения за что-то. Вообще это уже было не то лицо, не тотвзгляд, как давеча, - угрюмый, недоверчивый и упорный. Взгляд теперь ее былпросящий, мягкий, а вместе с тем доверчивый, ласковый, робкий. Так смотрятдети на тех, кого очень любят и у кого чего-нибудь просят. Глаза у ней былисветло-карие, прекрасные глаза, живые, умевшие отразить в себе и любовь, иугрюмую ненависть

Не объясняя мне ничего, - как будто я, как какое-нибудь высшеесущество, должен был знать все без объяснений, - она протянула мне бумажку

Все лицо ее так и просияло в это мгновение самым наивным, почти детскимторжеством. Я развернул. Это было письмо к ней от какого-то медицинскогостудента или в этом роде, - очень высокопарное, цветистое, но чрезвычайнопочтительное объяснение в любви. Не припомню теперь выражений, но помнюочень хорошо, что сквозь высокий слог проглядывало истинное чувство,которого не подделаешь. Когда я дочитал, тоE2стретил горячий, любопытный идетски-нетерпеливый взгляд ее на себе. Она приковалась глазами к моему лицуи в нетерпении ждала - что я скажу? В нескольких словах, наскоро, но как-торадостно и как будто гордясь, она объяснила мне, что была где-то натанцевальном вечере, в семейном доме, у одних "очень, очень хороших людей,семейных людей и где ничего еще не знают, совсем ничего", - потому что онаи здесь-то еще только внове и только так... а вовсе еще не решиласьостаться и непременно уйдет, как только долг заплатит... "Ну и там был этотстудент, весь вечер танцевал, говорил с ней, и оказалось, что он еще вРиге, еще ребенком был с ней знаком, вместе играли, только уж очень давно,- и родителей ее знает, но что об этом он ничего-ничего-ничего не знает ине подозревает! И вот на другой день после танцев (три дня назад) он иприслал через приятельницу, с которой она на вечер ездила, это письмо..



и... ну вот и все"

Она как-то стыдливо опустила свои сверкавшие глаза, когда кончиларассказывать

Бедненькая, она хранила письмо этого студента как драгоценность исбегала за этой единственной своей драгоценностью, не желая, чтоб я ушел,не узнав о том, что и ее любят честно и искренно, что и с ней говорятпочтительно. Наверно, этому письму так и суждено было пролежать в шкатулкебез последствий. Но все равно; я уверен, что она всю жизнь его хранила быкак драгоценность, как гордость свою и свое оправдание, и вот теперь сама втакую минуту вспомнила и принесла это письмо, чтоб наивно погордитьсяпередо мной, восстановить себя в моих глазах, чтоб и я видел, чтоб и япохвалил. Я ничего не сказал, пожал ей руку и вышел. Мне так хотелосьуйти... Я прошел всю дорогу пешком, несмотря на то, что мокрый снег все ещевалил хлопьями. Я был измучен, раздавлен, в недоумении. Но истина ужесверкала из-за недоумения. Гадкая истина!

VIII

Я, впрочем, не скоро согласился признать эту истину. Проcнувшисьнаутро после нескольких часов глубокого, свинцового сна и тотчас жесообразив весь вчерашний день, я даже изумился моей вчерашнейсантиментальности с Лизой, всем этим "вчерашним ужасам и жалостям". "Ведьнападет же такое бабье расстройство нервов, тьфу! - порешил я. - И на чтоэто мой адрес всучил я ей? Что, если она придет? А впрочем, пожалуй, пустьи придет; ничего..." Но, очевидно, главное и самое важное дело теперь былоне в этом: надо было спешить и во что бы ни стало скорее спасать моюрепутацию в глазах Зверкова и Симонова. Вот в чем было главное дело. А проЛизу я даже совсем и забыл в это утро, захлопотавшись

Прежде всего надо было немедленно отдать вчерашний долг Симонову. Ярешился на отчаянное средство: занять целых пятнадцать рублей у АнтонаАнтоновича. Как нарочно, он был в это утро в прекраснейшем расположениидуха и тотчас же выдал, по первой просьбе. Я так этому обрадовался, что,подписывая расписку, с каким-то ухарским видом, небрежно сообщил ему, чтовчера "покутили с приятелями в Hotel de Paris; провожали товарища, даже,можно сказать, друга детства, и, знаете, - кутила он большой, избалован, ну, разумеется, хорошей фамилии, значительное состояние, блестящая карьера,остроумен, мил, интригует с этими дамами, понимаете: выпили лишних"полдюжины" и..." И ведь ничего; произносилось все это очень легко,развязно и самодовольно

Придя домой, я немедленно написал Симонову

До сих пор любуюсь, вспоминая истинно джентльменский, добродушный,открытый тон моего письма. Ловко и благородно, а, главное, совершенно безлишних слов, я обвинил себя во всем. Оправдывался я, "если толькопозволительно мне еще оправдываться", тем, что, по совершенной непривычке квину, опьянел с первой рюмки, которую (будто бы) выпил еще до них, когдаподжидал их в Hotel de Paris с пяти до шести часов. Извинения просил япреимущественно у Симонова; его же просил передать мои объяснения и всемдругим, особенно Зверкову, которого, "помнится мне, как сквозь сон", я,кажется, оскорбил. Я прибавлял, что и сам бы ко всем поехал, да головаболит, а пуще всего - совестно. Особенно доволен остался я этой "некоторойлегкостью", даже чуть не небрежностию (впрочем, совершенно приличною),которая вдруг отразилась в моем пере и лучше всех возможных резонов, сразу,давала им понять, что я смотрю "на всю эту вчерашнюю гадость" довольнонезависимо; совсем-таки, вовсе-таки не убит наповал, как вы, господа,вероятно, думаете, а напротив, смотрю так, как следует смотреть на этоспокойно уважающему себя джентльмену. Быль, дескать, молодцу не укор

- Даже ведь какая-то игривость маркизская? - любовался я, перечитываязаписку. - А все оттого, что развитой и образованный человек! Другие бы намоем месте не знали, как и выпутаться, а я вот вывернулся и кучу себевновь, и все потому, что "образованный и развитой человек нашего времени"

Да и впрямь, пожалуй, это все от вина вчера произошло. Гм... ну нет, не отвина. Водки-то я вовсе не пил, от пяти-то до шести часов, когда ихподжидал. Солгал Симонову; солгал бессовестно; да и теперь не совестно..

А впрочем, наплевать! Главное то, что отделался

Я вложил в письмо шесть рублей, запечатал и упросил Аполлона снести кСимонову. Узнав, что в письме деньги, Аполлон стал почтительнее исогласился сходить. К вечеру я вышел пройтись. Голова у меня еще болела икружилась со вчерашнего. Но чем более наступал вечер и чем гуще становилисьсумерки, тем более менялись и путались мои впечатления, а за ними и мысли

Что-то не умирало во мне внутри, в глубине сердца и совести, не хотелоумереть и сказывалось жгучей тоской. Толкался я больше по самым людным,промышленным улицам, по Мещанским, по Садовой, у Юсупова сада. Особеннолюбил я всегда прохаживаться по этим улицам в сумерки, именно когда тамгустеет толпа всякого прохожего, промышленного и ремесленного люду, созабоченными до злости лицами, расходящаяся по домам с дневных заработков

Нравилась мне именно эта грошовая суетня, эта наглая прозаичность. В этотраз вся эта уличная толкотня еще больше меня раздражала. Я никак не мог ссобой справиться, концов найти. Что-то подымалось, подымалось в душебеспрерывно, с болью, и не хотело угомониться. Совсем расстроенный яворотился домой. Точно как будто на душе моей лежало какое-то преступление

Мучила меня постоянно мысль, что придет Лиза. Странно мне было то, чтоиз всех этих вчерашних воспоминаний воспоминание о ней как-то особенно,как-то совсем отдельно меня мучило. Обо всем другом я к вечеру уже совсемуспел забыть, рукой махнул и все еще совершенно оставался доволен моимписьмом к Симонову. Но тут я как-то уж не был доволен. Точно как будто яодной Лизой и мучился. "Что, если она придет? - думал я беспрерывно. - Нучто ж, ничего, пусть и придет. Гм. Скверно уж одно то, что она увидит,например, как я живу. Вчера я таким перед ней показался... героем... атеперь, гм! Это, впрочем, скверно, что я так опустился. Просто нищета вквартире. И я решился вчера ехать в таком платье обедать! А клеенчатыйдиван-то мой, из которого мочалка торчит! А халат-то мой, которым нельзязакрыться! Какие клочья... И она это все увидит; и Аполлона увидит. Этаскотина, наверно, ее оскорбит. Он придерется к ней, чтоб мне сделатьгрубость. А я уж, разумеется, по обычаю, струшу, семенить перед ней начну,закрываться полами халата, улыбаться начну, лгать начну. У, скверность! Даи не в этом главная-то скверность! Тут есть что-то главнее, гаже, подлее!да, подлее! И опять, опять надевать эту бесчестную лживую маску!.."

Дойдя до этой мысли, я так и вспыхнул:

"Для чего бесчестную? Какую бесчестную? Я говорил вчера искренно. Япомню, во мне тоже было настоящее чувство. Я именно хотел вызвать в нейблагородные чувства... если она поплакала, то это хорошо, это благотворноподействует..."

Но все-таки я никак не мог успокоиться

Весь этот вечер, уже когда я и домой воротился, уже после девятичасов, когда, по расчету, никак не могла прийти Лиза, мне все-таки онамерещилась и, главное, вспоминалась все в одном и том же положении. Именноодин момент из всего вчерашнего мне особенно ярко представлялся: это когдая осветил спичкой комнату и увидал ее бледное, искривленное лицо, с






Возможно заинтересуют книги: