Книга "Записки из подполья". Страница 22

мученическим взглядом. И какая жалкая, какая неестественная, какаяискривленная улыбка у ней была в ту минуту! Но я еще не знал тогда, что ичерез пятнадцать лет я все-таки буду представлять себе Лизу именно с этойжалкой, искривленной, ненужной улыбкой, которая у ней была в ту минуту

На другой день я уже опять готов был считать все это вздором,развозившимися нервами, а главное - преувеличением. Я всегда сознавал этумою слабую струнку и иногда очень боялся ее: "все-то я преувеличиваю, тем ихромаю", - повторял я себе ежечасно. Но, впрочем, "впрочем, все-таки Лиза,пожалуй, придет" - вот припев, которым заключались все мои тогдашниерассуждения. До того я беспокоился, что приходил иногда в бешенство

"Придет! непременно придет! - восклицал я, бегая по комнате, - не сегодня,так завтра придет, а уж отыщет! И таков проклятый романтизм всех этихчистых сердец! О мерзость, о глупость, о ограниченность этих "поганыхсантиментальных душ"! Ну, как не понять, как бы, кажется, не понять?.." Но тут я сам останавливался и даже в большом смущении


"И как мало, мало, - думал я мимоходом, - нужно было слов, как малонужно было идиллии (да и идиллии-то еще напускной, книжной, сочиненной),чтоб тотчас же и повернуть всю человеческую душу по-своему. То-тодевственность-то! То-то свежесть-то почвы!"

Иногда мне приходила мысль самому съездить к ней, "рассказать ей все"и упросить ее не приходить ко мне. Но тут, при этой мысли, во мнеподымалась такая злоба, что, кажется, я бы так и раздавил эту "проклятую"Лизу, если б она возле меня вдруг случилась, оскорбил бы ее, оплевал бы,выгнал бы, ударил бы!

Прошел, однако ж, день, другой, третий - она не приходила, и я начиналуспокоиваться. Особенно ободрялся и разгуливался я после девяти часов, даженачинал иногда мечтать и довольно сладко: "Я, например, спасаю Лизу, именнотем, что она ко мне ходит, а я ей говорю... Я ее развиваю, образовываю. Я,наконец, замечаю, что она меня любит, страстно любит. Я прикидываюсь, чтоне понимаю (не знаю, впрочем, для чего прикидываюсь; так, для красы,вероятно). Наконец она, вся смущенная, прекрасная, дрожа и рыдая, бросаетсяк ногам моим и говорит, что я ее спаситель и что она меня любит большевсего на свете. Я изумляюсь, но... "Лиза, - говорю я, - неужели ж тыдумаешь, что я не заметил твоей любви? Я видел все, я угадал, но я не смелпосягать на твое сердце первый, потому что имел на тебя влияние и боялся,что ты, из благодарности, нарочно заставишь себя отвечать на любовь мою,сама насильно вызовешь в себе чувство, которого, может быть, нет, а я этогоне хотел, потому что это... деспотизм... Это неделикатно(ну, одним словом,я тут зарапортовывался в какой-нибудь такой европейской, жорж-зандовской,неизъяснимо благородной тонкости...). Но теперь, теперь - ты моя, ты моесозданье, ты чиста, прекрасна, ты - прекрасная жена моя


И в дом мой смело и свободно

Хозяйкой полною войди!"

Затем мы начинаем жить-поживать, едем за границу и т. д., и т. д."

Одним словом, самому подло становилось, и я кончал тем, что дразнил себяязыком

"Да и не пустят ее, "мерзавку"! - думал я. - Их ведь, кажется,гулять-то не очень пускают, тем более вечером (мне почему-то непременноказалось, что она должна прийти вечером и именно в семь часов). А впрочем,она сказала, что еще не совсем там закабалилась, на особых правах состоит;значит, гм! Черт возьми, придет, непременно придет!"

Хорошо еще, что развлекал меня в это время Аполлон своими грубостями

Из терпенья последнего выводил! Это была язва моя, бич, посланный на меняпровиденьем. Мы с ним пикировались постоянно, несколько лет сряду, и я егоненавидел. Бог мой, как я его ненавидел! Никого в жизни я еще, кажется, такне ненавидел, как его, особенно в иные минуты. Человек он был пожилой,важный, занимавшийся отчасти портняжеством. Но неизвестно почему, онпрезирал меня, даже сверх всякой меры, и смотрел на меня нестерпимосвысока. Впрочем, он на всех смотрел свысока. Взглянуть только на этубелобрысую, гладко причесанную голову, на этот кок, который он взбивал себена лбу и подмасливал постным маслом, на этот солидный рот, всегда сложенныйижицей, - и вы уже чувствовали перед собой существо, не сомневавшееся всебе никогда. Это был педант в высочайшей степени, и самый огромный педантиз всех, каких я только встречал на земле; и при этом с самолюбием,приличным разве только Александру Македонскому. Он был влюблен в каждуюпуговицу свою, в каждый свой ноготь - непременно влюблен, он тем смотрел!Относился он ко мне вполне деспотически, чрезвычайно мало говорил со мной,а если случалось ему на меня взглядывать, то смотрел твердым, величавосамоуверенным и постоянно насмешливым взглядом, приводившим меня иногда вбешенство. Исполнял он свою должность с таким видом, как будто делал мневысочайшую милость. Впрочем, он почти ровно ничего для меня не делал и дажевовсе не считал себя обязанным что-нибудь делать. Сомнения быть не могло,что он считал меня за самого последнего дурака на всем свете, и если"держал меня при себе", то единственно потому только, что от меня можнобыло получать каждый месяц жалованье. Он соглашался "ничего не делать" уменя за семь рублей в месяц. Мне за него много простится грехов. Доходилоиногда до такой ненависти, что меня бросало чуть не в судороги от одной егопоходки. Но особенно гадко было мне его пришепетывание. У него был языкнесколько длиннее, чем следует, или что-то вроде этого, оттого он постоянношепелявил и сюсюкал и, кажется, этим ужасно гордился, воображая, что этопридает ему чрезвычайно много достоинства. Говорил он тихо, размеренно,заложив руки за спину и опустив глаза в землю. Особенно бесил он меня,когда, бывало, начнет читать у себя за перегородкой Псалтырь. Много битввынес я из-за этого чтенья. Но он ужасно любил читать по вечерам, тихим,ровным голосом,. нараспев, точно как по мертвом. Любопытно, что он тем икончил: он теперь нанимается читать Псалтырь по покойникам, а вместе с темистребляет крыс и делает ваксу. Но тогда я не мог прогнать его, точно онбыл слит с существованием моим химически. К тому же он бы и сам несогласился от меня уйти ни за что. Мне нельзя было жить в шамбр-гарни: мояквартира была мой особняк, моя скорлупа, мой футляр, в который я пряталсяот всего человечества, а Аполлон, черт знает почему, казался мнепринадлежащим к этой квартире, и я целых семь лет не мог согнать его

Задержать, например, его жалованье хоть два, хоть три дня былоневозможно. Он бы такую завел историю, что я бы не знал, куда и деваться

Но в эти дни я до того был на всех озлоблен, что решился, почему-то и длячего-то, наказать Аполлона и не выдавать ему еще две недели жалованья. Ядавно уж, года два, собирался это сделать - единственно чтоб доказать ему,что он не смеет так уж важничать надо мной и что если я захочу, то всегдамогу не выдать ему жалованья. Я положил не говорить ему об этом и даженарочно молчать, чтоб победить его гордость и заставить его самого,первого, заговорить о жалованье. Тогда я выну все семь рублей из ящика,покажу ему, что они у меня есть и нарочно отложены, но что я "не хочу, нехочу, просто не хочу выдать ему жалованье, не хочу, потому что так хочу",потому что на это "моя воля господская", потому что он непочтителен, потомучто он грубиян; но что если он попросит почтительно, то я, пожалуй,смягчусь и дам; не то еще две недели прождет, три прождет, целый месяцпрождет..

Но как я ни был зол, а все-таки он победил. Я и четырех дней невыдержал. Он начал с того, с чего всегда начинал в подобных случаях, потомучто подобные случаи уже бывали, пробовались (и, замечу, я знал все этозаранее, я знал наизусть его подлую тактику), именно: он начинал с того,что устремит, бывало, на меня чрезвычайно строгий взгляд, не спускает егонесколько минут сряду, особенно встречая меня или провожая из дому. Если,например, я выдерживал и делал вид, что не замечаю этих взглядов, он,по-прежнему молча, приступал к дальнейшим истязаниям. Вдруг, бывало, ни стого ни с сего, войдет тихо и плавно в мою комнату, когда я хожу или читаю,остановится у дверей, заложит одну руку за спину, отставит ногу и устремитна меня свой взгляд, уж не то что строгий, а совсем презрительный. Если явдруг спрошу его, что ему надо? - он не ответит ничего, продолжает смотретьна меня в упор еще несколько секунд, потом, как-то особенно сжав губы, смногозначительным видом, медленно повернется на месте и медленно уйдет всвою комнату. Часа через два вдруг опять выйдет и опять так же передо мнойпоявится. Случалось, что я, в бешенстве, уж и не спрашивал его: чего емунадо? а просто сам резко и повелительно подымал голову и тоже начиналсмотреть на него в упор. Так смотрим мы, бывало, друг на друга минуты две;наконец он повернется, медленно и важно, и уйдет опять на два часа

Если я и этим все еще не вразумлялся и продолжал бунтоваться, то онвдруг начнет вздыхать, на меня глядя, вздыхать долго, глубоко, точноизмеряя одним этим вздохом всю глубину моего нравственного падения, и,разумеется, кончалось наконец тем, что он одолевал вполне: я бесился,кричал, но то, об чем дело шло, все-таки принуждаем был исполнить

В этот же раз едва только начались обыкновенные маневры "строгихвзглядов", как я тотчас же вышел из себя и в бешенстве на него накинулся

Слишком уж я был и без того раздражен

- Стой! - закричал я в исступлении, когда он медленно и молчаповертывался, с одной рукой за спиной, чтоб уйти в свою комнату, - стой!воротись, воротись, говорю я тебе! - и, должно быть, я так неестественно






Возможно заинтересуют книги: