Книга "Пнин (в переводе С.Ильина)". Страница 3

Что оставалось делать нашему бедному другу? Ужасное положение! Онглянул через улицу. Автобус только что подкатил. Лекция даст ему пятьдесятдобавочных долларов. Его рука вспорхнула к правой стороне груди. Слава Богу,она здесь! Очень хорошо! Он не наденет черного костюма -- вот и все! Онприхватит его он на обратном пути. В свое время он терял, бросал, вообщелишался куда более ценных вещей. Энергично, почти беззаботно Пнин взобралсяв автобус.

На этой новой стадии своего путешествия, он проехал всего лишьнесколько городских кварталов, когда разум его посетило ужасное подозрение

С того самого времени, как он расстался с саквояжем, его левый указательныйпалец попеременно с внутренним краем правого локтя проверял присутствиебесценного груза во внутреннем кармане пиджака. Одним махом он выдрал егооттуда. Это была работа Бетти.

Испустив то, что представлялось ему международным выражением мольбы ииспуга, Пнин выкарабкался из кресла. Раскачиваясь, добрался до выхода


Водитель одной рукой хмуро выдоил из машинки пригоршню центов, возместил емустоимость билета и остановил автобус. Бедный Пнин высадился посреди чужогогорода.

Не так уж он был и крепок, как позволяла думать его мощно выпяченнаягрудь, и волна безнадежной усталости, которая внезапно накрыла еготяжеловатый в верхней части корпус, как бы относя его от реальности, быладля него ощущением не вполне незнакомым. Он сознавал, что бредет по сырому,зеленому и лиловатому парку строгого, отчасти кладбищенского пошиба, спреобладанием мрачных рододендронов, лоснистых лавров, раскидистых тенистыхдеревьев и стриженных газонов; и едва свернул он в аллею дубов и каштанов,которая, по кратким словам водителя, вела обратно к вокзалу, как этожутковатое ощущение, этот холодок нереальности полностью им овладел. Было литому виной что-то из съеденного? Те пикули с ветчиной? Или то былазагадочная болезнь, которой до сей поры не смог обнаружить ни один из егодокторов? Мой друг терялся в догадках, теряюсь в них и я.


Не знаю, отмечал ли уже кто-либо, что главная характеристика жизни -это отъединенность? Не облекай нас тонкая пленка плоти, мы бы погибли

Человек существует лишь пока он отделен от своего окружения. Череп -- этошлем космического скитальца. Сиди внутри, иначе погибнешь. Смерть--разоблачение, смерть -- причащение. Слиться с ландшафтом -- дело, можетбыть, и приятное, однако, тут-то и конец нежному эго. Чувство, котороеиспытывал бедный Пнин, чем-то весьма походило и на это разоблачение, и наэто причащение. Он казался себе пористым, уязвимым. Он потел. Его пронизывалстрах. Каменная скамья под лаврами спасла его от падения на дорожку. Был лиэтот приступ сердечным припадком? Сомневаюсь. В данном случае я -- егодоктор, и позвольте мне повторить еще раз: сомневаюсь. Мой пациентпринадлежал к тем редким и злополучным людям, что относятся к своему сердцу("полому, мускулистому органу" -- по зловещему определению "Webster's NewCollegiate Dictionary"1, лежавшего в осиротевшем саквояже Пнина) с тошнымстрахом, с нервическим омерзением, с болезненной ненавистью, словно кмогучему, слизистому чудищу, паразиту, к которому противно притронуться и скоторого, увы, приходится мириться. Время от времени доктора, озадаченныеего шатким и валким пульсом проводили тщательное обследование, кардиографвыписывал баснословные горные цепи и указывал на дюжину смертельных недугов,исключавших один другого. Он боялся притронуться к собственному запястью. Онникогда не пытался заснуть на левом боку, даже в те гнетущие часы, когдажертва бессонницы томится по третьему боку, испробовав два наличных.

И вот теперь, в уитчерчском парке, Пнин испытывал то, что он ужеиспытал 10 августа 1942 года и 15 февраля (в свой день рождения) 1937 года,и 18 мая 1929 года, и 4 июля 1920-го, ощущение, что отвратный автомат,обитающий в нем, обзавелся собственным разумом и не просто живет своейживотной жизнью, но насылает на него боль и боязнь. Прижимая бедную лысуюголову к каменной спинке скамьи, он вспоминал все прежние приступы такой женемощи и отчаяния. Может быть, на этот раз -- пневмония? Дня два назад онпродрог до костей на одном из тех дружеских американских сквозняков,которыми хозяин дома угощает ветренной ночью своих гостей после второгокруга выпивки. Внезапно Пнин почувствовал (уж не умирает ли он?), чтососкальзывает в детство. Это чувство обладало резкостью ретроспективныхдеталей, составляющей, как уверяют, драматическое достояние утопающих, -особенно на прежнем Русском флоте, -- феномен удушья, которое бывалыйпсихоаналитик, забыл его имя, объяснял подсознательным возрождением шокакрещения, вызывающим как бы взрыв воспоминаний, промежуточных между первымпогружением и последним. Все случилось мгновенно, -- нет, однако, иногоспособа описать случившееся, как прибегая к нижеследующему многословию.

Пнин происходил из почтенной, вполне состоятельной петербургской семьи

Отец его, доктор Павел Пнин, глазной специалист с солидной репутацией, имелоднажды честь лечить от конъюнктивита Льва Толстого. Мать Тимофея -хрупкая, нервная маленькая женщина с осиной талией и короткой стрижкой -была дочерью знаменитого некогда революционера по фамилии Умов (рифмуется с"zoom off"1) и немки из Риги. В полуобмороке он видел приближающиеся глазаматери. Воскресенье, середина зимы. Ему одиннадцать лет. Он готовил уроки напонедельник -- к занятиям в Первой гимназии, как вдруг его тело пронизалнепонятный озноб. Мать смерила температуру, посмотрела на него с оторопелымнедоумением и немедленно послала за ближайшим друга отца, педиатромБелочкиным. То был насупленный человечек с кустистыми бровями, короткойбородкой и коротким же бобриком. Откинув полы сюртука, он опустился на крайтимофеевой кровати. Понеслись взапуски докторские пузатые золотые часы ипульс Тимофея (легко победивший). Затем оголили торс Тимофея, и докторприпал к нему ледяным голым ухом и наждачным виском. Подобно плоской ступненекоего одноногого существа, ухо бродило по груди и спине Тимофея, прилипаяк тому или этому участку кожи и перетопывая на следующий. Доктор ушел нераньше, чем мать Тимофея и дюжая служанка, державшая английские булавки взубах, заковали приунывшего маленького пациента в похожий на сCирительнуюрубашку компресс. Компресс состоял из слоя влажного холста, слоя потолще,образованного гигроскопической ватой, еще одного -- плотной фланели ипротивно липучей клеенки (цвета мочи и горячки), залегавшей между болезненнольнущим к коже холстом и мучительно повизгивающей ватой, окруженной внешнимслоем фланели. Будто бедная куколка в коконе, лежал Тимоша под кучейдобавочных одеял, но они ничего не могли поделать с ветвистой стужей,ползшей в обе стороны по ребрам от заиндевелой спины. Веки саднили, непозволяя закрыться глазам. От зрения осталась лишь овальная боль с косымипроколами света; привычные очертания стали питомниками жутких видений

Вблизи кровати стояла четырехстворчатая ширма полированного дерева свыжженными по нему картинками, изображавшими устланную войлоком палой листвыверховую тропу, пруд в кувшинках, согбенного старика на скамье и белку,державшую в передних лапках какой-то красноватый предмет. Тимоша,обстоятельный мальчик, нередко гадал, что бы это такое было (орех? сосноваяшишка?), и вот теперь, не имея иного занятья, он решил попробовать разгадатьэту сумрачную тайну, но жар гудел в голове, потопляя любое усилие в боязни иболи. Еще пуще угнетало его боренье с обоями. Он всегда без трудаобнаруживал, что сочетание трех различных лиловатых соцветий и семиразновидных дубовых листьев раз за разом с успокоительной точностьюповторяется по вертикали; сейчас, однако, его беспокоило то непреклонноеобстоятельство, что ему никак не удается понять, какой же порядок включенияи отбора управляет повтореньем рисунка по горизонтали; существование порядкадоказывалось тем, что он ухватывал там и сям -- на протяженьи стены откровати до шкапа и от печки до двери -- повторное появление того или иногочлена последовательности, но стоило ему попытаться уйти вправо или влево отвыбранного наугад сочетания трех соцветий с семью листками, как он немедлязапутывался в бессмысленном переплетении дубов и рододендронов. Здравыйсмысл подсказывал, что если злокозненный художник -- губитель рассудка идруг горячки -- упрятывал ключ к узору с таким омерзительным тщанием, тоключ этот должен быть так же бесценен, как самая жизнь, и найденный, онвозвратит Тимофею Пнину его повседневное здравие и повседневный мир; вотэта-то ясная -- увы, слишком ясная -- мысль и заставляла его упорствовать вборьбе.

Ощущение, что он запаздывает к какому-то сроку, отвратительно точноназначенному, вроде начала уроков, обеда или времени отхода ко сну,отягощало неловкой поспешностью его затруднительный поиск, понемногусползавший в бред. Цветы и листья, ничуть не теряя их извращеннойзапутанности, казалось, одним волнообразным целым отделялись отбледно-синего фона, а фон, в свой черед, утрачивал бумажную плосковатость ираскрывался в глубину до того, что сердце зрителя почти разрывалось, отвечаяэтому расширению. Он еще мог различить сквозь отделившиеся гирляндыкое-какие частности детской, оказавшиеся поживучей, к примеру, лаковуюширму, блик на стакане, латунные шишечки на спинке кровати, впрочем, онимешали дубовым листьям и пышным цветам даже меньше, чем внутреннее отраженьепредмета в оконном стекле мешает пейзажу снаружи, видимому сквозь этостекло. И хоть свидетель и жертва этих фантазмов лежал, укутанный, впостели, он же, -- в согласии с двойственной природой внешнего мира, -одновременно сидел на скамье в лиловато-зеленом парке. В один ускользающиймиг ему показалось, что он, наконец-то, держит искомый ключ в руках, но,налетая издалека, зашелестел ветер, мягкий шум его рос, пока он ерошилрододендроны, -- уже отцветшие, ослепшие, -- ветер спутал разумный узор,присущий некогда миру вокруг Тимофея Пнина. Что же, он жив -- и довольно

Прислон скамейки, к которому он привалился, так же реален, как одежда на немили бумажник, или дата Великого Московского Пожара -- 1812 год.

Дымчатая белка, на удобных калачиках сидевшая перед ним на земле,покусывала косточку персика. Ветер притих и тут же вновь зашебуршился влистве.

Приступ оставил его немного напуганным и ослабелым, но он сказал себе,что, будь это настоящий сердечный припадок, он бы наверняка испытывал кудабольшие тревогу и озабоченность, и этот окольный резон изгнал испугокончательно. Четыре часа, двадцать минут. Он высморкался и потащился кстанции






Возможно заинтересуют книги: