Книга "ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ". Страница 16

- Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри: с одной стороны, глупая,бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная и,напротив, всем вредная, которая сама не знает, для чего живет, и котораязавтра же сама собой умрет. Понимаешь? Понимаешь?

- Ну, понимаю, - отвечал офицер, внимательно уставясь в горячившегосятоварища

- Слушай дальше. С другой стороны, молодые, свежие силы, пропадающиедаром без поддержки, и это тысячами, и это всюду! Сто, тысячу добрых дел иначинаний, которые можно устроить и поправить на старухины деньги,обреченные в монастырь! Сотни, тысячи, может быть, существований,направленных на дорогу; десятки семейств, спасенных от нищеты, отразложения, от гибели, от разврата, от венерических больниц, - и все это наее деньги. Убей ее и возьми ее деньги, с тем чтобы с их помощию посвятитьпотом себя на служение всему человечеству и общему делу: как ты думаешь, незагладится ли одно, крошечное преступленьице тысячами добрых дел? За однужизнь - тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и стожизней взамен - да ведь тут арифметика! Да и что значит на общих весахжизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более как жизнь вши,таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна. Она чужую жизньзаедает: она намедни Лизавете палец со зла укусила; чуть-чуть не отрезали!


- Конечно, она недостойна жить, - заметил офицер, - но ведь тутприрода

- Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этогопришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великогочеловека не было. Говорят: "долг, совесть", - я ничего не хочу говоритьпротив долга и совести, - но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе ещезадам один вопрос. Слушай!


- Нет, ты стой; я тебе задам вопрос. Слушай!

- Ну!

- Вот ты теперь говоришь и ораторствуешь, а скажи ты мне: убьешь тысам старуху или нет?

- Разумеется, нет! Я для справедливости... Не во мне тут и дело..

- А по - моему, коль ты сам не решаешься, так нет тут никакой исправедливости! Пойдем еще партию!

Раскольников был в чрезвычайном волнении. Конечно, все это были самыеобыкновенные и самые частые, не раз уже слышанные им, в других толькоформах и на другие темы, молодые разговоры и мысли. Но почему именно теперьпришлось ему выслушать именно такой разговор и такие мысли, когда всобственной голове его только что зародились... такие же точно мысли? Ипочему именно сейчас, как только он вынес зародыш своей мысли от старухи,как раз и попадает он на разговор о старухе?.. Странным всегда казалось емуэто совпадение. Этот ничтожный, трактирный разговор имел чрезвычайное нанего влияние при дальнейшем развитии дела: как будто действительно было туткакое-то предопределение указание..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Возвратясь с Сенной, он бросился на диван и целый час просидел бездвижения. Между тем стемнело; свечи у него не было, да и в голову неприходило ему зажигать. Он никогда не мог припомнить: думал ли он очем-нибудь в то время? Наконец он почувствовал давешнюю лихорадку, озноб, ис наслаждением догадался, что на диване можно и лечь. Скоро крепкий,свинцовый сон налег на него, как будто придавил

Он спал необыкновенно долго и без снов. Настасья, вошедшая к нему вдесять часов, на 4ругое утро, насилу дотолкалась его. Она принесла ему чаюи хлеба. Чай был опять спитой, и опять в ее собственном чайнике

- Эк ведь спит! - вскричала она с негодованием, - и все-то он спит!

Он приподнялся с усилием. Голова его болела; он встал было на ноги,повернулся в своей каморке и упал опять на диван

- Опять спать! - вскричала Настасья, - да ты болен, что ль?

Он ничего не отвечал

- Чаю-то хошь?

- После, - проговорил он с усилием, смыкая опять глаза и оборачиваяськ стене. Настасья постояла над ним

- И впрямь, может, болен, - сказала она, повернулась и ушла

Она вошла опять в два часа, с супом. Он лежал как давеча. Чай стоялнетронутый. Настасья даже обиделась и с злостью стала толкать его

- Чего дрыхнешь! - вскричала она, с отвращением смотря на него. Онприподнялся и сел, но ничего не сказал ей и глядел в землю

- Болен аль нет? - спросила Настасья, и опять не получила ответа

- Ты хошь бы на улицу вышел, - сказала она, помолчав, - тебя хошь быветром обдуло. Есть-то будешь, что ль?

- После, - слабо проговорил он, - ступай! и махнул рукой

Она постояла еще немного, с сострадание посмотрела на него и вышла

Через несколько минут он поднял глаза и долго смотрел на чай и на суп

Потом взял хлеб, взял ложку и стал есть

Он съел немного, без аппетита, ложки три-четыре, как бы машинально

Голова болела меньше. Пообедав, протянулся он опять на диван, но заснутьуже не мог, а лежал без движения, ничком, уткнув лицо в подушку. Ему всегрезилось, и вс° странные такие были грезы: всего чаще представлялось ему,что он где-то в Африке, в Египте, в каком-то оазисе. Караван отдыхает,смирно лежат верблюды; кругом пальмы растут целым кругом; все обедают. Онже все пьет воду, прямо из ручья, который тут же, у бока, течет и журчит. Ипрохладно так, и чудесная-чудесная такая голубая вода, холодная, бежит поразноцветным камням и по такому чистому с золотыми блестками песку... Вдругон ясно услышал, что бьют часы. Он вздрогнул, очнулся, приподнял голову,посмотрел в окно, сообразил время и вдруг вскочил, совершенно опомнившись,как будто кто его сорвал с дивана. На цыпочках подошел он к двери,приотворил ее тихонько и стал прислушиваться вниз на лестницу. Сердце егострашно билось. Но на лестнице было все тихо, точно все спали... Дико ичудно показалось ему, что он мог проспать в таком забытьи со вчерашнего дняи ничего еще не сделал, ничего не приготовил... А меж тем, может, и шестьчасов било... И необыкновенная лихорадочная и какая-то растерявшаяся суетаохватила его вдруг, вместо сна и отупения. Приготовлений, впрочем, былонемного. Он напрягал все усилия, чтобы все сообразить и ничего не забыть; асердце все билось, стукало так, что ему дышать стало тяжело. Во-первых,надо было петлю сделать и к пальто пришить, - дело минуты. Он полез подподушку и отыскал в напиханном под нее белье одну, совершенноразвалившуюся, старую, немытую свою рубашку. Из лохмотьев ее он выдралтесьму, в вершок шириной и вершков в восемь длиной. Эту тесьму сложил онвдвое, снял с себя свое широкое, крепкое, из какой-то толстой бумажнойматерии летнее пальто (единственное его верхнее платье) и стал пришиватьоба конца тесьмы под левую мышку изнутри. Руки его тряслись пришивая, но онодолел, и так, что снаружи ничего не было видно, когда он опять наделпальто. Иголка и нитки были у него уже давно приготовлены и лежали встолике, в бумажке. Что же касается петли, то это была очень ловкая егособственная выдумка: петля назначалась для топора. Нельзя же было по улиценести топор в руках. А если под пальто спрятать, то все-таки надо былорукой придерживать, что было бы приметно. Теперь же, с петлей, стоит тольковложить в нее лезвие топора, и он будет висеть спокойно, подмышкой изнутри,всю дорогу. Запустив же руку в боковой карман пальто, он мог и конецтопорной ручки придерживать, чтоб она не болталась; а так как пальто былоочень широкое, настоящий мешок, то и не могло быть приметно снаружи, что ончто-то рукой, через карман, придерживает. Эту петлю он тоже уже две неделиназад придумал

Покончив с этим, он просунул пальцы в маленькую щель, между его"турецким" диваном и полом, пошарил около левого угла и вытащил давно ужеприготовленный и спрятанный там заклад. Этот заклад был, впрочем, вовсе незаклад, а просто деревянная, гладко обструганная дощечка, величиной итолщиной не более, как могла бы быть серебряная папиросочница. Эту дощечкуон случайно нашел, в одну из своих прогулок, на одном дворе, где во флигелепомещалась какая-то мастерская. Потом уже он прибавил к дощечке гладкую итоненькую железную полоску, - вероятно, от чего-нибудь отломок, - которуютоже нашел на улице тогда же. Сложив обе дощечки, из коих железная была






Возможно заинтересуют книги: