Книга "Записки из мертвого дома". Страница 43

орде не сходили рубцы с его спины, то он бы ни за что не вынес этих четырехтысяч. Рассказывая, он как будто благословлял это воспитание под плетью

"Меня за все били, Александр Петрович, - говорил он мне раз, сидя на моейкойке, под вечер, перед огнями, - за все про все, за что ни попало, билилет пятнадцать сряду, с самого того дня, как себя помнить начал, каждыйдень по нескольку раз; не бил, кто не хотел; так что я под конец уж совсемпривык". Как он попал в солдаты, не знаю; не помню; впрочем, может, он ирассказывал; это был всегдашний бегун и бродяга. Только помню его рассказ отом, как он ужасно струсил, когда его приговорили к четырем тысячам заубийство начальника. "Я знал, что меня будут наказывать строго и что,может, из-под палок не выпустят, и хоть я и привык к плетям, да ведь четыретысячи палок - шутка! да еще все начальство озлилось! Знал я, наверно знал,что не пройдет даром, не выхожу; не выпустят из-под палок. Я сначалапопробовал было окреститься, думаю, авось простят, и хоть мне свои же тогдаговорили, что ничего из этого не выйдет, не простят, да думаю: все-такиFопробую, все-таки им жальче будет крещеного-то. Меня и в самом делеокрестили и при святом крещении нарекли Александром; ну, а палки все-такипалками остались; хоть бы одну простили; даже обидно мне стало. Я и думаюпро себя: постой же, я вас всех и взаправду надую. И ведь что вы думаете,Александр Петрович, надул! Я ужасно умел хорошо мертвым представляться, тоесть не то чтобы совсем мертвым, а вот-вот сейчас душа вон из тела уйдет


Повели меня; ведут одну тысячу: жжет, кричу; ведут другую, ну, думаю, конецмой идет, из ума совсем вышибли, ноги подламываются, я грох об землю: глазау меня стали мертвые, лицо синее, дыхания нет, у рта пена. Подошел лекарь:сейчас, говорит, умрет. Понесли меня в госпиталь, а я тотчас ожил. Так меняеще два раза потом выводили, и уж злились они, очень на меня злились, а яих еще два раза надувал; третью тысячу только одну прошел, обмер, а какпошел четвертую, так каждый удар, как ножом по сердцу, проходил, каждыйудар за три шел, так больно били! Остервенились на меня. Эта-то вотскаредная последняя тысяча (чтоб ее!) всех трех первых стоила, и кабы неумер я перед самым концом (всего палок двести только оставалось), забили бытут же насмерть, ну да и я не дал себя в обиду: опять надул и опять обмер;опять поверили, да и как не поверить, лекарь верит, так что на двухстах-топоследних, хоть изо всей злости били потом, так били, что в другой раз дветысячи легче, да нет, нос утри, не забили, а отчего не забили? А все тожепотому, что сыздетства под плетью рос. Оттого и жив до сегодня. Ох, били-томеня, били на моем веку!" - прибавил он в конце рассказа как бы в грустномраздумье, как бы силясь припомнить и пересчитать, сколько раз его били. "Данет, - прибавил он, перебивая минутное молчание, - и не пересчитать,сколько били; да и куды перечесть! Счету такого не хватит". Он взглянул наменя и рассмеялся, но так добродушно, что я сам не мог не улыбнуться ему вответ. "Знаете ли, Александр Петрович, я ведь и теперь, коли сон ночьювижу, так непременно - что меня бьют: других снов у меня не бывает". Ондействительно часто кричал по ночам и кричал, бывало, во все горло, так чтоего тотчас будили толчками арестанты: "Ну, что, черт, кричишь!" Был онпарень здоровый, невысокого росту, вертлявый и веселый, лет сорока пяти,жил со всеми ладно, и хоть очень любил воровать и очень часто бывал у насбит за это, но ведь кто ж у нас не проворовывался и кто ж у нас не был битза это?


Прибавлю к этому одно: удивлялся я всегда тому необыкновенномудобродушию, тому беззлобию, с которым рассказывали все эти битые о том, каких били, и о тех, кто их бил. Часто ни малейшего даже оттенка злобы илиненависти не слышалось в таком рассказе, от которого у меня подчасподымалось сердце и начинало крепко и сильно стучать. А они, бывало,рассказывают и смеются, как дети. Вот М-цкий, например, рассказывал мне освоем наказании; он был не дворянин и прошел пятьсот. Я узнал об этом отдругих и сам спросил его: правда ли это и как это было? Он ответил как-токоротко, как будто с какою-то внутреннею болью, точно стараясь не глядетьна меня, и лицо его покраснело; через полминуты он посмотрел на меня, и вглазах его засверкал огонь ненависти, а губы затряслись от негодования. Япочувствовал, что он никогда не мог забыть этой страницы из своегопрошедшего. Но наши, почти все (не ручаюсь, чтоб не было исключений),смотрели на это совсем иначе. Не может быть, думал я иногда, чтоб онисчитали себя совсем виновными и достойными казни, особенно когда согрешилине против своих, а против начальства. Большинство из них совсем себя невинило. Я сказал уже, что угрызений совести я не замечал, даже в техслучаях, когда преступление было против своего же общества. О преступленияхпротив начальства и говорить нечего. Казалось мне иногда, что в этомпоследнем случае был свой особенный, так сказать, какой-то практическийили, лучше, фактический взгляд на дело. Принималась во внимание судьба,неотразимость факта, и не то что обдуманно как-нибудь, а так уж,бессознательно, как вера какая-нибудь. Арестант, например, хоть и всегданаклонен чувствовать себя правым в преступлениях против начальства, так чтои самый вопрос об этом для него немыслим, но все-таки он практическисознавал, что начальство смотрит на его преступление совсем иным взглядом,а стало быть, он должен быть наказан, и квиты. Тут борьба обоюдная

Преступник знает притом и не сомневается, что он оправдан судом своейродной среды, своего же простонародья, которое никогда, он опять-таки знаетэто, его окончательно не осудит, а бо'льшею частию и совсем оправдает, лишьбы грех его был не против своих, против братьев, против своего же родногопростонародья. Совесть его спокойна, а совестью он и силен и не смущаетсянравственно, а это главное. Он как бы чувствует, что есть на что опереться,и потому ненавидит, а принимает случившееся с ним за факт неминуемый,который не им начался, не им и кончится и долго-долго еще будетпродолжаться среди раз поставленной, пассивной, но упорной борьбы. Какойсолдат ненавидит лично турку, когда с ним воюет; а ведь турка же режет его,колет, стреляет в него. Впрочем, не все рассказы были уж совершеннохладнокровны и равнодушны. Про поручика Жеребятникова, например,рассказывали даже с некоторым оттенком негодования, впрочем не оченьбольшого. С этим поручиком Жеребятниковым я познакомился еще в первое времямоего лежания в больнице, разумеется из арестантских рассказов. Потомкак-то я увидел его и в натуре, когда он стоял у нас в карауле. Это былчеловек лет под тридцать, росту высокого, толстый, жирный, с румяными,заплывшими жиром щеками, с белыми зубами и с ноздревским раскатистымсмехом. По лицу его было видно, что это самый незадумывающийся человек вмире. Он до старости любил сечь и наказывать палками, когда, бывало,назначали его экзекутором. Спешу присовокупить, что на поручикаЖеребятникова я уж и тогда смотрел как на урода между своими же, да таксмотрели на него и сами арестанты. Были и кроме него исполнители, в старинуразумеется, в ту недавнюю старину, о которой "свежо предание, а верится струдом", любившие исполнить свое дело рачительно и с усердием. Но бо'льшеючастию это происходило наивно и без особого увлечения. Поручик же былчем-то вроде утонченнейшего гастронома в исполнительном деле. Он любил, онстрастно любил исполнительное искусство, и любил единственно для искусства

Он наслаждался им и, как истаскавшийся в наслаждениях, полинявший патрицийвремен Римской империи, изобретал себе разные утонченности, разныепротивуестественности, чтоб сколько-нибудь расшевелить и приятно пощекотатьсвою заплывшую жиром душу. Вот выводят арестанта к наказанию; Жеребятниковэкзекутором; один взгляд на длинный выстроенный ряд людей с толстымипалками уже вдохновляет его. Он самодовольно обходит ряды и подтверждаетусиленно, чтобы каждый исполнял свое дело рачительно, совестливо, не то..

Но уж солдатики знали, что значит это не то. Но вот приводят самогопреступника, и если он еще до сих пор был не знаком с Жеребятниковым, еслине слыхал еще про него всей подноготной, то вот какую, например, штуку тотс ним выкидывал. (Разумеется, это одна из сотни штучек; поручик былнеистощим в изобретениях). Всякий арестант в ту минуту, когда его обнажают,а руки привязывают к прикладам ружей, на которых таким образом тянут егопотом унтер-офицеры через всю зеленую улицу, - всякий арестант, следуяобщему обычаю, всегда начинает в эту минуту слезливым, жалобным голосоммолить экзекутора, чтобы наказывал послабее и не усугублял наказаниеизлишнею строгостию: "Ваше благородие, - кричит несчастный, - помилуйте,будьте отец родной, заставьте за себя век бога молить, не погубите,помилосердствуйте!" Жеребятников только, бывало, того и ждет; тотчасостановит дело и тоже с чувствительным видом начинает разговор сарестантом:

- Друг ты мой, - говорит он, - да что же мне-то делать с тобой? Не янаказую, закон!

- Ваше благородие, все в ваших руках, помилосердствуйте!

- А ты думаешь, мне не жалко тебя? Ты думаешь, мне в удовольствиесмотреть, как тебя будут быть? Ведь я тоже человек! Человек я аль нет,по-твоему?

- Вестимо, ваше благородие, знамо дело; вы отцы, мы дети. Будьте отцомродным! - кричит арестант, начиная уже надеяться

- Да, друг ты мой, рассуди сам; ум-то ведь у тебя есть, чтобрассудить: ведь я и сам знаю, что по человечеству должен и на тебя,грешника, смотреть снисходительно и милостиво

- Сущую правду изволите, ваше благородие, говорить!

- Да, милостиво смотреть, как бы ты ни был грешен. Да ведь тут не я, азакон! Подумай! Ведь я богу служу и отечеству; я ведь тяжкий грех возьму насебя, если ослаблю закон, подумай об этом!

- Ваше благородие!






Возможно заинтересуют книги: